Потом послышался голос: «Меривел. А кто это?»
В настоящее время, когда жизнь моя окончательно запуталась, я часто вспоминаю этот голос: Меривел. А кто это? Сначала — мое имя. Потом признание — он не знает меня. Меривел. А кто это? Воспоминание соответствует нынешним обстоятельствам. Теперь я не тот Меривел, каким был тогда. Тем ноябрьским днем мне показали комнату, заполненную самыми разными часами, они били и звонили вразнобой. Предложили конфеты, но я не мог их проглотить. Когда мне задавали вопросы, я молчал, не в силах вымолвить ни слова. Подошла собака, обнюхала меня, и ощущение от ее холодного носа было отвратительным, как от прикосновения рептилии.
После какого-то времени, показавшегося мне бесконечным (до сих пор не знаю, чем оно было заполнено), мы с отцом вновь оказались в галерее, и там мой родитель стал кричать на меня, называя дураком и тупицей.
На Ладгейт-Хилл я вернулся один и еле дотащился до своей комнаты. И только здесь, в этом убогом жилище под самой крышей, я осознал весь ужас случившегося. Ощущение было такое, словно на меня из стены вывалилось гнездо гнусных личинок. Оказавшись на расстоянии протянутой руки от блестящего будущего, я не сумел этим воспользоваться. У меня был шанс, и я его упустил.
И тогда я взвыл, как раненый зверь.
4. Неясно, что вызвало пожар в мастерской отца в новогоднюю ночь 1662 года. Конечно, там была уйма деревянных ящиков, на полках хранились легковоспламеняющиеся материалы, без которых в отцовской работе не обойтись: фетр, клеенка, сафьян, мех, кружева, перья, ленты, пачки атласа, камлота, шелка. Огоньку, вспыхнувшему от опрокинутой лампы или свечи, было чем поживиться.
Известно только, что пожар случился поздно вечером, огонь охватил мастерскую и быстро побежал наверх, в жилые комнаты; родители в это время ужинали. Слуге Латимеру удалось открыть маленькое оконце на крыше, он протиснулся в него, пытаясь спасти старого хозяина и его жену. Мать уже ухватилась за его руку, но неожиданно упала — у нее открылась рвота, она задыхалась. Отец хотел поднять ее, но она лежала у него на руках без сознания.
Возможно, отец и крикнул: «Брось веревку!», но слова заглушала обмотанная вокруг рта и носа салфетка, и Латимер его не понял. Он беспомощно смотрел вниз, дым же тем временем становился все плотнее, темнее и рвался наружу — туда, где, подвергая себя опасности, прильнул к железной крыше верный слуга. На следующее — помнится, очень холодное — утро Латимер рассказал мне: «Я видел, как они умирали, мистер Роберт. Чтоб их спасти, я отдал бы все, что заработал за свою жизнь, но у меня ничего не вышло».
На похоронах было много народу. Леди Ньюкасл, для которой отец делал молескиновые повязки на глаза, прибыла в черной карете, лошадям в гривы вплели траурные ленты. Король прислал на церемонию двух придворных. Амоса Трифеллера, впавшего к этому времени в старческое слабоумие, принесли на кладбище в нанятом паланкине, он, не переставая, рыдал. Январский ветер высоко возносил молитвы и нес дальше — в безмолвие.
На следующий день меня вновь пригласили в Уайтхолл.
Смерть моих добрых родителей, а также на время остывшая страсть к женскому полу способствовали четкому осознанию в моем мозгу анатома того, что смерть может неожиданно, в одно мгновение, унести нашу жизнь. Я не брезглив. В Падуе, когда летом в анатомическом театре не хватало трупов, Фабрициус как-то провел урок, вскрыв тело нищего, пробывшее три дня в реке. Студентов-немцев, известных своей несдержанностью и грубостью, стало рвать, они отчаянно ругались. Я же чувствовал себя хорошо, спокойствия не утратил и делал записи по ходу объяснений Фабрициуса. Однако после гибели родителей я стал смотреть на свое тело, которое и раньше не было для меня предметом гордости, с новым отвращением, с новой неприязнью и зародившимся страхом. И, как часто бывает в жизни, этот страх парадоксальным образом сослужил мне хорошую службу. Страх смерти уменьшил, если не совсем уничтожил, страх перед сильными мира сего. Теперь, попав в Уайтхолл, я не был подавлен величием этого места и не держал себя как немой болван. Бедный отец порадовался бы за меня, если б мог видеть, как непринужденно я себя веду.
Король принял меня в гостиной. Он долго и с большим уважением говорил об отце. Потом повторил свою любимую мысль: никогда не стоит прыгать выше головы, надо знать свои способности и свое место. Я кивнул и поклонился.
— Я пригласил тебя сюда, Меривел, потому что глубоко уважал твоего отца и восхищался им, — сказал король.
— Спасибо, сир, — поблагодарил я.
— Однако у меня есть для тебя и работа; надеюсь, ты с ней справишься, — в противном случае причинишь большую боль моему сердцу.
— А знаете ли вы, сир, что человеческое сердце, этот наш внутренний орган, ничего не чувствует? — вдруг вырвалось у меня.
Король посмотрел на меня с грустью.
— Ах, Меривел, — сказал он, — откуда ты это взял?
— Я видел сердце собственными глазами, сир.
— Видел? Но мы видим далеко не все. Ты, как врач, не можешь этого не знать. Вот, посмотри на мою руку. На ней перчатка, сшитая твоим покойным отцом. Мы видим только эту замечательную перчатку, она слегка морщит на четвертом пальце, там я ношу мой любимый массивный перстень с сапфиром. А ведь под перчаткой сама рука, способная производить тысячу движений — взлетать en l'air,[5] как рука танцора, тянуться за милостыней, как рука нищего, сжиматься в кулак, как рука разбойника, осенять себя крестным знамением, как рука епископа… а как затейливо организованы кости в кисти…
И король стал довольно точно описывать анатомическое строение человеческой кисти. К тому времени, когда он закончил, я подумал, что благоразумнее не возвращаться к теме «сердца», а дать королю возможность сказать наконец, зачем меня пригласили.
— Один из моих псов, похоже, подыхает, — сказал он. — Ветеринар несколько раз пускал ему кровь, сбрил шерсть на спине и поставил банки, давал рвотное и слабительное, но все без толку, — бедная тварь не выздоравливает. Если вылечишь его, Меривел, я назначу тебя придворным врачом.
Я упал на колени и вдруг с ужасом заметил на своих штанах яичное пятно.
— Благодарю вас, сир, — пролепетал я.
— Тебя немедленно отведут к нему, Меривел. Еду, питье, ночное белье, а также все необходимые медицинские инструменты тебе принесут. Будешь здесь жить, пока пес не выздоровеет или не околеет. Требуй любые лекарства, которые сочтешь полезными.
— Хорошо, сир.
— Пса зовут Бибилу. Он также откликается на Биби и Лу-Лу.
— Лу-Лу, Ваше Величество?
— Да. Кстати, твое имя приятно звучит.
— Спасибо, сир.
— Меривел. Очень мило.
Расставшись с королем, я последовал за двумя слугами по длинному коридору, площадью не менее нескольких акров (или лучше сказать hectares[6] — ведь король, похоже, намерен повсюду насаждать французские названия?). Меня привели в уютную комнату с видом на реку и причал, где толпился народ. В камине горел огонь. Рядом в небольшой корзинке лежал рыже-пегий спаниель. Болезненно худое тельце, хриплое дыхание. На столе у окна стояли графинчик с вином, бокал и блюдо с инжиром. На кровати лежали ночная рубашка и ночной колпак из тонкого полотна. Как только ушли слуги, оставившие меня наедине с собакой, я тут же переоделся. Признаться, у меня весь день отчаянно чесалась под париком голова. Я также снял туфли и камзол, налил себе вина.
Я чувствовал себя безмерно усталым. После пожара я почти не спал, но усталость была не столько физического, сколько психического свойства. Одиночеству я был только рад. Захватив графинчик в постель, я присосался к его горлышку, поглощая вино жадно, как римский сенатор. Пару раз я взглянул на собаку. Спаниель дергался и скулил во сне. «Лу-Лу», — тихо позвал я, но песик не шевелился. Сейчас встану, осмотрю собаку и решу, что делать, сказал я себе, не в силах оторваться от вина, оказавшегося одним из лучших, что я пил в жизни. Вскоре блаженная легкость бархатом окутала мое сознание. Только один раз, почувствовав внезапный прилив голода, я заставил себя подняться с кровати, чтобы съесть немного инжиру, но я отяжелел, ноги мне не повиновались, и, ощущая себя бочонком с угрями на склоне, я вернулся, спотыкаясь, к кровати и там впал в оцепенение от выпитого вина и запоздалой тоски по погибшим родителям.
Проспал я часов семь. А когда проснулся, на улице было уже темно, в моей же комнате горел свет. На столе стоял ужин — жареные куропатки и салат. Пытались ли слуги меня разбудить? Если пытались, то, конечно, донесут королю, что врач Меривел спит пьяным сном в сбившемся ночном колпаке. Я даже застонал. Второй раз выпал мне шанс, и я снова его упустил.
Я поднялся, ноги все еще плохо мне повиновались. Встал на колени перед камином, который по-прежнему жарко пылал: невидимые слуги подбросили в него сухие дрова. Погладил беднягу Лу-Лу по голове. К моему удивлению, он открыл слезящийся карий глаз и посмотрел на меня. Склонившись ниже, я прислушался к его дыханию. Хрипы уменьшились. Заглянул в его пасть. Язык распухший, нос сухой. Я набрал воды из умывальника и стал вливать ее понемногу в пасть. Он пил со всей жадностью, на какую только способен больной спаниель. Похоже, сказал я себе, что насильственно вызванные понос и рвота привели к обезвоживанию организма. Осознав это, я вдруг понял, что надежды на исцеление собаки сейчас гораздо больше, чем восемь часов назад, когда я сюда впервые попал. Мое наплевательское отношение сыграло положительную роль. Ведь пока я спал, его никто не беспокоил, — возможно, впервые за несколько дней и ночей, и в борьбу смогли вступить природные силы организма.