— Думала я думку, Федор, ночь не спала, все искала, как нам быть… И такое хочу тебе сказать: в новый дом старого духу не неси! Будешь волком в лес смотреть да жизни нашей мешать, сама на тебя заявлю: враг он, мол, наш неискоренимый.
— Выходит, лишний я стал? Мешаю тебе вроде?
— Ты против всей жизни пошел! Вот казнили вы людей смертью лютой, хаты их жгли, последнее забирали, а повернули жизнь? Только вдовьих да сиротских слез прибавилось. А жизнь пошла так, как люди радеющие ее направили.
Глаза Грицюка сузились, под кожей скул заходили желваки:
— Это что же за радетели такие?
— А будто сам не знаешь? Ты у совести своей спроси, может, она тебе подскажет, против кого руку направлял. Против тех, кто народ весь поднял, кто дочку твою в школе учит, кто за труды мои платит мне сполна, кто свет в этой хате зажег, машины всякие в село прислал!
Разгоряченная спором, Варвара словно помолодела: глаза ее ярко блестели, на бледных щеках вспыхнул румянец, ссутулившаяся спина выпрямилась.
Пораженный этим неожиданным отпором жены, ранее всегда тихой и покорной, Федор сказал примирительно:
— Эх, Варя, Варя, да разве я об том? Ты совесть мою не трогай. Я уже наисповедовался и накаялся, как из лесу к вам шел. Я о другом: жена ты мне или не жена?
— А это тебе решать! Только знай: ломать себя я не дам…
Подобные разговоры возникали в последние дни все чаще, так как Варвара приходила с работы заметно расстроенная. Дочка тоже словно пряталась от отца. Еще когда мать дома, хотя бы пообедает, а нет Варвары — бросит книги на скамью и убежит на целый день. И Федор Грицюк почти целый день оставался в хате один, томясь от безделья, терзаемый противоречивыми мыслями и чувствами.
Попытки чем-нибудь заняться во дворе тоже пришлось оставить. Стоило Грицюку сойти с крыльца — его словно окутывала атмосфера настороженной враждебности. Проходя мимо его усадьбы, соседи молча отворачивались, другие вообще старались обойти его хату стороной, третьи с вызовом и насмешкой мерялись с Федором взглядами, и по этим взглядам Грицюк понимал, что они ничего не забыли.
Однажды в полдень Варвара пришла домой особенно взволнованная. Бессильно опустившись на скамейку, она вдруг припала головой к подоконнику и разрыдалась.
Федор хотел расспросить жену о том, что случилось, но осекся. Чутье подсказало ему: плакала она из-за него.
В томительном молчании стенные ходики отсчитали пять… десять минут…
Тихо всхлипывала женщина, грузно шагал по скрипучему полу мужчина.
В хату вбежала Зина, но, увидев плачущую мать и хмуро шагающего из угла в угол отца, словно бы оступилась и тихонько прикрыла за собой дверь. Стук щеколды вывел Варвару из забытья. Выпрямившись, она вытерла слезы, оправила на голове платок и впервые за все дни взглянула на мужа грустно и растерянно.
— Что же будет с нами, Федор?! — вырвалось у нее.
— Варя… Ты хотя бы расскажи, что приключилось! Не чужой я тебе, дочка у нас!
— Не хотела я тебя растравлять, Федор, не говорила, как люди меня сторонятся, про слезы дочери молчала. А сегодня услышала такое, что силы терпеть нету. Чутку услышала я, что хотят колхозники просить, чтобы из села тебя выселили. Быть-то как?
— Ну, это мы посмотрим! — вскипел Грицюк. — Мне прощение дали, потому — сам с повинной пришел. Нету такого закона…
— Это ты говоришь про закон! — с горьким упреком воскликнула Варвара. — Ну, простила власть — ее дело, видно, не больно ты для нее страшен. А люди-то простили? Ты у людей прощения попросил?
— Да чего ты от меня хочешь? Чтоб я пошел и каждому в ноги поклонился?
— Ой, не знаю, Федор, не знаю… Может, и поклониться следует, а может, взаправду, уехать… Чтоб никто, ни одна душа не знала про тебя, не попрекала… Может, поедем, а?
— Хату отцовскую бросить?
— Там хата родная, где счастье живет да честь… Вон в Донбасс людей кликали. Поедем, вместе на шахту станем, я работы не боюсь. И Зиночка наша будет учиться. Там, говорят, курсы всякие, техникумы… Будешь работать… снимешь с себя позор…
Лицо Варвары посветлело. Она уже видела это счастливое будущее, которое выправит их надломленную жизнь. Постепенно к мысли об отъезде начал склоняться и Федор, весь вечер они обсуждали планы будущего, и отчуждение между ними как-то само по себе начало исчезать.
Утром Варвара встала повеселевшая.
Она споро управлялась возле печи, готовя разом завтрак и обед, так как в этот день должна была задержаться на работе, а уходя, пообещала:
— Поговорю с кем следует, попрошу помочь.
Грицюк тоже в это утро занялся делом. Он прикидывал в уме, что из хозяйства придется продать, а что нужно будет взять с собой, составил подробную опись всего своего добра. Только с хатой не знал он, как поступить. Заколотить окна и двери до поры до времени? Рискованно, по бревнышку отцовский дом растащат. Сдать внаймы? Вряд ли в селе найдется такой, что захочет поселиться в его хате. Да и неизвестно еще, какие новые законы Советы завели: может, если он выедет, и хата не его станет? Пойти разве посоветоваться с лейтенантом, с тем, что повинную его принимал? Обещал же лейтенант помочь «на новые рельсы становиться», предложил заходить в случае чего…
Пообедав, он вышел было уже за калитку, но тут неожиданно лицом к лицу столкнулся с товарищем детства — Станиславом Качинским. Грицюк невольно попятился обратно во двор, но его остановил голос Станислава.
— Отсиживаешься, значит, Федор, будто за крепостными стенами? — насмешливо спросил Станислав.
— А тебе-то какая забота? — вызывающе ответил Грицюк. — Не брат ты мне и не сват, чтобы обо мне печалиться.
— Да, слава Иисусу, таким родственничком бог миловал. Но все-таки знакомый, вроде бы приятель давний.
— А если знакомый, почему в гости не заходишь? — уже насмешливо спросил Грицюк.
— Ты пригласи, быть может, и зайду,
Грицюк отступил от калитки.
Губы его все так же насмешливо улыбались, но глаза смотрели испытующе, и что-то жалкое, растерянное, просящее таилось в глубине этого взгляда.
Качинский прошел в калитку и направился к невысокому крыльцу.
Молча вошли в хату, присели у стола, долго крутили цигарки, стараясь скрыть охватившее их замешательство, старательно раскуривали самокрутки, прокашливались.
— Ну, Федор, не для того мы вместе собрались, чтобы в молчанку играть, — не выдержал, наконец, Качинский. — Рассказывай, долго еще будешь от людей хорониться?
— Я от людей не хоронюсь, — глухо возразил Грицюк. — Это они от меня, словно от дикого зверя, бегут. Выйдешь, а отовсюду глаза на тебя, будто штыки, направлены.
— Значит, народ обвиняешь?
— Почему народ? Сам понимаю вину свою… А только мочи моей больше нет казниться так, уж лучше бы сразу голову сняли!
— Да, понимаю, нелегко тебе. Только ведь что происходит? Не знают люди, с чем ты вернулся, не доверяют, словом. Да и старое не сразу всяк забудет. Ведь человеческое сердце какое? Иной раз будто и простил, и забыл, а сидит в этом сердце заноза, и все колет, все колет…
— Мы с Варварой уехать надумали, — после минутного колебания сказал Грицюк. — Не будет у нас здесь жизни…
— А я такой думки: самое это простое дело уехать, но стоит ли? От людей можно убежать, а ведь от совести своей не убежишь!
— Значит, нет мне выхода?
Задумчиво прищурясь, Качинский поплевал на огонек самокрутки, притушил его пальцами и оглянулся, выискивая, куда бы положить окурок. Грицюк поспешно придвинул ему блюдечко.
— Значит, без выхода я остался? — повторил он свой вопрос, и в голосе его прозвучала безысходная тоска.
— Про свой выход, Федор, всяк сам решает. Только мое разумение такое: повиниться человеку мало, надо делом, работой свой грех у людей выкупить. Вот тогда они тебе поверят. Это не у попа на исповеди: покаялся человек, и сразу ему отпущение всех грехов, ходит он вроде святой и чистенький. А людям-то его святость без надобности, потому что для людей-то ничего он не сделал. Кабы на меня такое, как с тобой, я бы с самого первоначала к ним пошел, без утайки им всю свою душу открыл, а потом сказал бы: «От власти я прощение получил, от вас хочу его честным трудом заслужить. Давайте работой меня проверяйте, старанием для людей». Так-то Федор!… Собрание у нас третьего дня будет, может, придешь?
В тяжелом раздумье Грицюк опустил голову.
— Не знаю… Мысли у меня сейчас в разные стороны мечутся. Может, и приду, — сказал он после долгой паузы. — Боюсь только, выдержу ли? Всю душу, поди, вымотают?…
— Это верно. Придется несладко, — согласился Качинский. — Только не миновать через это пройти. Вон бабы рожают, тоже криком кричат. А из крику ихнего да боли лютой новая жизнь получается… И потом, хочу я тебе сказать, отходчивые у нас люди, сердцем щедрые. Это раньше жизнь беспросветная людей злобила, а теперь народ силу свою почувствовал. А сильный — он завсегда добрый…