Эх, Кондрат, забубённая твоя голова!
Спрашивал тогда, перед набегом, Зерщиков, отчего Кондрат черный кафтан надел. А Булавин ему сказал:
– Днем-то Азов-море белое, а ночью-то черное, сильной волной бьет. По всякой поре своя одежина, братушка!
Братушка…
Год ли, два ли прошло с той поры, и прокричали бахмутские гультяи Кондрашку Булавина своим станичным атаманом, попал и он в донские старшины, вровень с Зерщиковыми. Борода у него росла черными кольцами, не то что у Илюхи, и плечи разошлись вширь, и взгляд был ясный и твердый. И теперь уж не бурлацкие воровские ватаги водил он, а станицей правил, и при большой нужде выкликали его походным атаманом всего войска…
И в третий раз смертно позавидовал ему Илюха, когда царь Петр Алексеич турскую крепость Азов брал. Тринадцать лет, считай, тому делу, а забыть нельзя…
Царь-то, он в два захода к Азову подступал. И по первому заходу как ни бился, сколько народу ни клал под стенами, так и не сумел одолеть турку. Потом уж догадался, прислал думного дьяка Горчакова к донцам на беседу. А тот думный дьяк, умная голова, умел слово говорить, сразу за нужный конец схватился:
– Вы, донцы-молодцы, Азов у турка брали?
– Было дело! – говорят. – Отцы-деды наши янычаров оттуда выкуривали, как волков из норы! Кабы не царь Михаил Федорович, мы бы доси Азовом владали, да он, видишь ты, приказал вернуть!
– Брали, значит?
– Вот те крест!..
– А чем докажете?
– А вон, у плетня, чугунные ворота валяются, бурьяном заросли. В них, в каждой половинке – по триста пуд! Ну так это как раз те, азовские ворота, мы их на всякий случай уперли…
– Верю, донцы-молодцы. Ну, а как же все-таки вы Азов брали?
– А кошками!
– Ишо раз сумеете?
– Коли царь прикажет, почему не влезть? Нам это дело привычное!
– Ну, в добрый час!..
А царь тем временем тоже не дремал. Понастроил боевых кораблей в Воронеже и все до единого в устья спустил. Обложил турскую крепость с моря, басурманские фелюги разогнал, штурму начал. И первыми на азовскую стену влезли двое: енарал царский Алексашка Меншиков – с северной стороны, а походный атаман Кондратий Булавин – с южной. У обоих как раз красные рубахи были и сабли кривые, жгучие. Алексашка Меншиков после царю докладал: «Я, как на стену выбрался, троих янычаров спустил и вижу, мин херц, плохо мое дело. Идут на меня доброй сотней… А токо на другой стороне тоже красная рубаха мелькнула, и все янычары – туда! Ну, думаю, не оскудела земля наша лихими головами! По стене побежал в один огляд, в зад их ударил, а за мной семеновцы-молодцы. Так и смяли. А ежели б не казаки, мин херц, плохо б мое дело вышло…»
Добре праздновал царь Петр Алексеич свою викторию в Азове. Много вина было выпито. А потом велел позвать того казака в красной рубахе, что лучшего его енарала выручил в горячую минуту.
И стоял Кондрашка перед царем всея Руси, а Илюха Зерщиков на ту беседу со стороны глядел. Заныло у Илюхи под сердцем, когда царь полную ендову заморского пенистого вина Кондрату поднес.
– Какой награды просишь, казак? – спросил.
Илюха тут бы не продешевил, нашел, что попросить! А Кондрашка только волохатой головой тряхнул:
– Никакой награды мы от тебя, царь-батюшка, не просим. Одного хотим, чтобы ты не забижал нас, казаков, на Тихом Дону, не обходил своей милостью. Мы – твои верные слуги! И Россию чтим!
– Жалую! – сказал царь. И сам полную ендову осушил.
Весь день до вечера и еще три дни бражничало войско в крепости Азовской. А казаки ближние по домам поехали.
Попереди всех, на рыжем аргамаке, Кондрашка Булавин. С седла высокого по сторонам глядел, сушеные горошины в рот кидал по одной. Каждую раскусит и первую половинку выплюнет, а другую сжует.
Когда смеркалось, Илюха не утерпел, протронул коня вровень с Кондратовым, спросил:
– Чего ты их не глотаешь целиком, а шелушишь, ровно белка? Или заговор какой у тебя на горох?
Кондрат и ему горстку гороха отсыпал, засмеялся в курчавую бороду:
– А ты что, сказочку про кочетка не слыхал, что ли?
– Не доводилось, – вздохнул Зерщиков.
– Стариков со старухами слухать надо, Илья, – ответил на то Булавин. – У нас в Трехизбянской эти сказки каждая бабка знает.
– Я же в Черкасском вырастал, – смутился Илюха.
– Да и сказочка-то невелика, всего на три слова. Увидала, мол, курочка соседского кочетка, говорит: давай вместях жить, Петя! А кочеток пытает: какой, мол, от того прок будет? А курочка и говорит: прок, мол, будет великий! Я, мол, бобок найду, половинку тебе дам, а половинку сама съем – обое сыты будем. Ты бобок найдешь, половинку проглотишь, а половинку мне дашь, и опять обое сыты…
Кондратий выплюнул очередную долю горошины, глянул на Зерщикова сбоку и, удерживая поводья, разгладил свободной рукой конскую гриву. Лошади шли вровень.
– Чего же у них из этого вышло? – дотошно спросил Илюха.
– Неладно вышло. Курочка-то бобок нашла, половинку съела, а другую кочетку отдала – оба, выходит, сыты. Потом кочеток нашел бобок, оглянулся. Ну, видит, что она своим занята, и глотнул целиком…
– Так-таки и глотнул? – ахнул Илья.
– Глотнул! – засмеялся Кондрат. – Токо неладно, говорю. Подавился!
– А она – что?
– Курочка-то? Известное дело, крыльями всплеснула, побежала к речке воды просить, кочетка отпаивать, – снова засмеялся Кондрат.
– А речка?
– А речка говорит: воды, мол, нету, все родники повысохли.
– А она?
– Так опять же к родникам побежала. Ее дело такое, женское.
– А родники?
– Ну, те говорят, что горы все облысели, растрескались сверху донизу, воды, мол, не держут…
– А она?
– К горам кинулась, само собой…
– А горы?
– Говорят, леса повысохли…
– А она?
– Чудак ты, Илюха! Ну, к лесам, значит, ей пора бежать! Куда ей?
– И чего ж они гутарят, леса?
– Ветры, говорят, больно буйные стали. Ветки нам обломали, корни обнажили, ни один листок на ветке как следует не держится. Птица пустушка и та свое кричит: худо-тут, худо-тут! Вот и смекай!
– Чего же курочка после этого? За ветром, что ли, ударила?
– Ну! Ищи ветра в поле… Курочка, она, сказать, ни глупа, ни умна, а все ж таки сообразила, что за ветром ей не угнаться, Илья. Помыкалась туда-сюда, увидала на зелен-траве кукушкины слезки. Слизнула эту каплю, кочетку понесла. Чтобы он из последнего горло-то промочил…
– Донесла?! – жадно подался к нему Илюха. Да так покачнулся в седле, что конь у него от неожиданности передними ногами сдвоил. – Донесла ли?
– Про то неведомо, Илья. Бают наши старухи в Трехизбянской, что нынче она как раз и несет ему те кукушкины слезки во спасение. А уж донесет, нет ли, побачим когда-нибудь…
И Зерщиков откачнулся от соседа с недоумением , и вроде даже с обидой.
Взглядный этот Кондрашка был, сук-кин сын! За то и голову не сносил по нынешним временам…
Да ведь надо же, за гультяев своих вступился! Ему бы надо старшинскую руку держать, а он другое удумал. Все беглые, кои с самой России на Дон утекали, к нему в Бахмут прибивались, соль варили. А царю та соль тоже ведь надобна, каждому понятно. Он и повелел Бахмутские солеварни у гультяев оттягать да приписать к Изюмской канцелярии. Люди на дыбы, атаман – за них. С того все и началось, а как дальше вышло, теперь лучше не вспоминать.
Царь к Булавину опять думного дьяка Горчакова прислал с охранной грамотой, чтобы он уговорил казаков не супротивничать. А Кондрашка ту грамоту царскую изорвал да – в огонь, а самого царского посла Горчакова – за бороду. «Ты, – говорит, – боярин, нас, казаков, хорошо знаешь! Чужого нам не надобно, а свое не упустим. Так чего ж ты с недоброй вестью сунулся?»
Приказал ему удалиться на все четыре стороны, а дьяк на своем стоит. А Кондратий его – под замок И стражу приставил… Думал, видно, что царь ему спустит это за прошлое.
Не идет что-то Кондрашка из головы нынче… К добру ли?
Трудный час наступил, а надежда какая-никакая все же теплится в думках. Не кто иной, как Илья Зерщиков, выдал беспутную Кондратову голову царским енаралам, за то не бьют, а награды сулят…
И только подумал Илюха о награде, как на верхнем валу снова ударила пушка.
Грохнуло теперь уже без ошибки, потому что в верховьях, там, где вода клином сходится, прорезались сквозь дымку корабельные мачты под государевым флагом.
Илья-атаман сощурил ястребиные свои глаза под срослыми бровями, палубу разглядел, и оттуда, с переднего кораблика, тоже громыхнуло с белым дымом.
Господи, благослови… Прости мне, окаянному, прегрешения…
– Едут! Показались! – заорали с верхнего вала.
– Царь-батюшка милостивый!
Лихо вниз по течению и при попутном ветре шел грудастый царский кораблик. И с носового бревна глядела нахально окрест нептунья морда, вырубленная искусным плотницким топором.
«Как сойдет окаянный царь на сушу, надобно атаманскую насеку бросать наземь… – торопливо соображал Зерщиков. – Бросать насеку, а самому на колени и – царю в ноги. Виноваты, мол…»