— Боже мой, такая щедрость! — пробормотала смущенная и обрадованная в то же время мамаша.
Младшая дочь резким движением подскочила к ней и шепнула, сверкнув глазами:
— Мама, вы не смеете принять эту подачку!
Императрица с удивлением посмотрела на смелую девушку.
Хотя она и не слыхала ее слов, но поняла их смысл. Кровь прилила к щекам Екатерины, и грозный, молниеносный взор каскадом гневных искр обрушился на Вильгельмину, словно желая испепелить ее, смести с лица земли. Но принцесса с достоинством подняла голову и, не мигнув, выдержала взгляд государыни.
Лицо Екатерины вдруг смягчилось и просветлело.
— Дитя мое, — сказала она, взяв Вильгельмину за руку, — ты мне очень нравишься. Из твоих умных глазок светятся гордость, ум и благородство чувств. Ты, пожалуй, окажешься в состоянии дать мне нагоняй за то, что я осмелилась взять на себя эти расходы? Да, да, от тебя это может статься! Ты, кажется, — порядочный дичок и способна бесстрашно выложить все, что у тебя на душе! Разве я не права, милочка? Ну, что же, выругай меня, если тебе этого так хочется, но уж мамашу свою оставь в покое!
Императрица милостиво погладила Вильгельмину по пышным белокурым волосам, но это прикосновение неприятно поразило и ту и другую. Им обеим показалось, будто что-то враждебное изошло из их существ, будто они никогда не будут в состоянии ужиться друг с другом. Это была какая-то физическая антипатия: ведь тела, как и души, могут любить и ненавидеть!
Но это ощущение не передалось всем остальным; наоборот, им показалось, что Вильгельмина окончательно вытеснила Елизавету из милости государыни и что теперь все шансы на стороне не старшей, а младшей сестры.
Каков же был испуг сестер и мамаши, когда Вильгельмина почтительно, но твердо заговорила:
— Осмелюсь ли я с неудовольствием взирать на признанное великодушие великой русской государыни? Но вместе с тем я не могу без неудовольствия видеть, что моя мать пользуется этим великодушием, когда в этом не представляется никакой надобности. Дармштадт гораздо беднее России — о, их нельзя сравнивать! — но до сих пор наше маленькое государство было в состоянии оплачивать все свои расходы. Для нас было большим удовольствием принять любезное приглашение нашей державной хозяйки, а теперь, когда нам оплачивают дорогу в два конца, выходит так, будто мы только исполнили чужое приказание. Я знаю, что мама взяла с собой достаточно денег, но если бы их даже не хватило, то папа…
Императрица, в самом начале отповеди Вильгельмины отдернувшая руку, перебила говорившую, с ледяной любезностью обратившись к гостьям:
— До свиданья, друзья мои! Завтра я приму вас в торжественной аудиенции и буду иметь честь представить вам там великого князя Павла. Утром гоф-фурьер доставит вам официальное приглашение и церемониал приема. Но я хотела попросту сойтись с землячками, а потому поспешила забежать к вам без чинов и церемоний. До свидания!
Императрица послала воздушный поцелуй в сторону ландграфини, улыбнулась Елизавете и Фредерике, бросила на Вильгельмину холодный, надменный взгляд и вышла в сопровождении графини Браницкой.
Ландграфиня была так огорошена, так подавлена всем случившимся, что не чувствовала себя в состоянии дать «дерзкой девчонке» заслуженный нагоняй. Она растерянно теребила бумажник, который так и не решилась отдать императрице обратно. Внутренне она сознавала, что Вильгельмина не совсем неправа, но все-таки… Ах, господи, надо же было так случиться…
В этот вечер мрачное настроение так и не покинуло членов гессен-дармштадтской семьи…
В том флигеле Зимнего дворца, где помещался юный великий князь Павел Петрович со своим воспитателем, графом Паниным, с утра царило большое оживление. Еще вчера вечером императрица сообщила ему о назначенном на сегодня торжестве, о котором говорил уже весь Петербург, и великий князь против своего обыкновения очень рано встал с постели, чтобы приготовиться к торжественной аудиенции и смотринам.
Когда Павла Петровича терзал гнев, он способен был внушить отвращение. Но мало людей устояло бы пред подкупающей прелестью его грустного взгляда, когда великий князь погружался в скорбную, меланхолическую задумчивость. Только мало кто видел его наедине с самим собой, а на людях самолюбивому великому князю вечно приходилось болезненно чувствовать свое положение нелюбимого сына, и это заставляло его настораживаться, быть не самим собой.
Сегодня какое-то радостное ожидание вызвало розоватую окраску на его желтоватые щеки, и он казался моложе и привлекательнее, чем всегда. Его камердинер, Иван Павлович Кутайсов, с нескрываемым изумлением выслушивал приказания цесаревича, касавшиеся той или другой принадлежности туалета: ведь обыкновенно наследник выражал упорное равнодушие к костюму, а теперь он задумывался над гармонией отдельных частей туалета, спрашивал, согласуется ли вот эта окраска с цветом его лица, не ярок ли подбор драгоценных камней в этой пряжке.
— Я все-таки боюсь, Иван, — сказал он, — что эти драгоценности придадут мне чересчур фатоватый вид! Что ты скажешь?
Кутайсов сверкнул хитрыми черными глазами, с комическим ужасом развел руками, сложил последние на груди, подскочил довольно высоко и опустился на пол, почти касаясь лбом земли. Затем он произнес нараспев:
— Солнце красоты и весна юности излили щедроты даров своих на нашего господина, и его великолепие ослепит ту, которая дерзнет слишком близко подойти, дабы вдохнуть в себя аромат прелести его высочества!
— Да ну тебя совсем! — с брезгливой досадливостью крикнул великий князь. — Ты ведь знаешь, что я терпеть не могу этих восточных замашек! Что за манера вечно вилять хвостом по-собачьи? Я тебе тысячу раз говорил, что ты должен перестать быть турком, должен доказать, что не напрасно на тебя тратили при крещении освященную воду. А если ты будешь продолжать обращаться со мной, словно с пашой, так я тебя прогоню с глаз долой. Запомни себе это!
Кутайсов вытянулся и встал в почтительной придворной позе. Что-то скорбное на мгновение дрогнуло в его лице, а затем сменилось облаком изящной мечтательности. Но только на мгновение. Мечтательность сменилась злобой; злоба — светлой, преданной улыбкой. И вся эта смена чувств пронеслась на его интересном лице с какой-то фантастической быстротой.
— Ваше высочество, — грустно ответил он, — с того момента, когда турецкий мальчик попал в руки русских солдат и прихотливый случай дал ему великую честь служить русскому цесаревичу, он полюбил своего господина так, как не полюбит больше никого и никогда. Так что же мне делать? Ваше высочество довольны предстоящим, радуетесь будущему, видите в нем залог счастья. Я же не жду ничего хорошего от этого сватовства. Но смею ли я смущать радость возлюбленного господина? Так и льется с уст уклончивый ответ, который вашему высочеству кажется собачьей ужимкой. Что же мне делать, если я не могу делить радость вашего высочества!
— Что же тебя тревожит? Ты боишься за себя? Но я не расстанусь с тобой и после свадьбы, Иван!
— Не о себе беспокоюсь я, ваше высочество, но, любя вас, я не могу забыть о тех, кто любил и любит моего господина. И, видя радость вашего высочества, я не могу забыть о тех слезах, которые льет теперь Чарновская…
— Как ты смеешь лезть ко мне с нею как раз в этот момент! — крикнул Павел, стукнув кулаком по туалетному столу и покраснев от гнева.
— Я глубоко провинился пред вашим высочеством, — ответил Кутайсов, покорно склоняясь пред наследником, — но нельзя противиться прекрасным глазкам Чарновской, когда она просит о чем-нибудь. Она хочет во что бы то ни стало еще раз взглянуть на возлюбленного пред тем, как ей придется навсегда расстаться с ним. И вот я взял на себя смелость довести до слуха вашего высочества эту просьбу, даже если это будет стоить мне здоровой потасовки!
Подвижное лицо Кутайсова изобразило комический ужас от ожидаемой экзекуции, и Павел не мог удержаться, чтобы не расхохотаться.
— Ты и в самом деле подвергаешь себя большой опасности, Иван, если не с моей стороны, то со стороны императрицы. Ты ведь знаешь, что ее величество строго запретила даже произносить в моем присутствии имя Софьи, не то что видеться с нею. Против моей державной матушки не пойдешь: у нее ведь всегда на первом плане государственная необходимость, ну, а мое сердце… О таких пустяках, конечно, не думают.
Кутайсов снова подскочил несколько раз и сказал:
— Что и говорить, ослушание приказания ее величества — проступок тяжелый и опасный, но, когда любишь своего господина так, как я, и когда примешь заранее все меры, то… А меры я все принял, ваше высочество!
Павел испуганно вздрогнул и на мгновение задумался. Он и жаждал этого свидания, и боялся его. Кутайсов с хитрой улыбкой наблюдал эту игру чувств, отражавшуюся на лице Павла.