Ну как тут хоть раз не шмыгнуть носом от жалости к себе?
– Пелко!.. – внятно позвал лежавший подле него. – Пелко, спишь?
Корел взметнулся из полусна. Потянулся к соседу, осторожно положил руку ему на грудь?
– Звал, боярин? Худо тебе?..
Тот помолчал, тяжело дыша, потом прошептал по-прежнему внятно:
– Ныне помирать стану. Не до Ладоги же тебе меня на закорках тащить.
Пелко так и отшатнулся сперва. Потом припал к товарищу, обнял:
– Я крепкий! Не в тягость мне!..
И говорил, говорил что-то еще, а у самого сердце уже тонуло в черном омуте пустоты, ибо знал: не стал бы тот заговаривать о последнем, если бы не чувствовал – пришел черед. Так-то вот – и не удержишь ни просьбами, ни ласковым уговором, не поможешь никаким словом, кроме ведовского. Да ведь не вышагнет бородатый кудесник из-за ближней сосны, не ударит резным посохом в гулкую земную твердь, отгоняя беду!.. Не сказка сказывается – быль совершается, и не оборвешь ее, страшную, на полуслове, чтобы не пугала, не придумаешь сам доброго конца…
Боярин с натугой приподнял руку, пошарил впотьмах.
– Ты, Пелко, на-ка вот, возьми… прибереги пока. Доченьке передашь… Всеславушке… с собой мне дала… счастливое, говорила…
Он держал в пальцах тонкое серебряное колечко – как раз на девичий пальчик. Пришлось Пелко проглотить немужские слезы и ответить твердо, по-охотничьи:
– Передам, боярин. Ты отцом мне был.
Тот ловил воздух губами.
– Водимой моей не проговорись, смотри… Не хочу, чтобы знала. Всеславушку несмышленую жаль… кто ж ее теперь-то оборонит…
Думал, наверное, что один корел его слушал. Не видел, как рядом приподнимались тени, – весь полон принимал его смертную волю, И не только они, но и воины-сторожа, кто не спал.
Пелко все-таки не выдержал, захлебнулся слезами, что было мочи сжал кулаки:
– Я обороню!
– Ты, – усмехнулся боярин. Хотел добавить – сам птенец еще, в гнезде тебе, желторотому, сидеть, под крылом… Но сказать не успел: умер.
Утром, задолго до света, Ратшу разбудил его конь. Фыркнул над ухом, топнул копытом, и Ратша мигом оторвал голову от брошенного наземь седла. Не баловал мудрый конь, не проказить к хозяину подошел. А не раз и не два было уже так, что чуял он ворога прежде всех сторожей!
Ратша огляделся. Серые сумерки едва рассеивали мрак, костры давно прогорели, однако опытный воин и в потемках понял почти сразу – опасности нет. Ратша поднялся и больше на слух пошел туда, где устроили взятых в бою.
И немедленно угадал, отчего беспокоился конь. Один из пленников, высокорослый, могучий, лежал так неподвижно, как никогда не лежит никто живой. Вытянулся, приник измученным телом к ласковой мягкой земле – и столь крепко уснул, что даже плащ не колебался на широкой груди… Будто орел, которого жестокий охотник озорства ради разлучил с вольными небесами! Свистнула шальная стрела – и оборвался полет, и в ужасе отпрянула осиротевшая высь, и хмелем-травой прорастают гордые крылья, распластанные в пыли!..
Мальчишка-корел молча полосовал лесной серозем длинным охотничьим ножом, готовя могилу. Когда подошел Ратша, он не повернул головы.
Ратша откинул плащ с лица умершего, оглядел спокойные и вроде бы даже насмешливые черты. Насмешливые оттого, что этот воин ни в жизни, ни даже в смерти так и не признал себя побежденным… Ратша нахмурился. Ведал же, что знакомец был перед ним – ладожанин из Вадимовых гридней, – а признать, сколько ни старался, не мог. Мешала отросшая борода, мешали спекшиеся повязки, следы ран и сама смерть, всегда меняющая лицо.
Ну добро! Ладно с ним, с именем, все видели, этот доблестно бился, тяжкий стыд бросить непогребенным такого врага. Ратша протянул руку поправить ему разорванный ворот и тут приметил на шее мертвого драгоценную гривну крученого позолоченного серебра: еще куда получше той, что князь Рюрик подарил накануне ему самому.
– Вот как! – удивился он вслух. – Да тут муж непростой!.. Что же он на телеге-то ехать не захотел, жив был бы теперь!..
Люди подходили один за другим – и победители, и полон. Лишь корел все так же работал, не глядя по сторонам. Ратша покосился на него и припомнил, что эти двое еще вчера были неразлучны: хоробр-словенин, еле тащивший ноги лесной тропою, и мальчишка, все оберегавший, все подпиравший воина угловатым плечом… Ратша нагнулся и за шиворот выволок корела из ямы.
– Это кто умер ночью? Как величать?
Белобрысый волчонок глянул исподлобья:
– А не скажу тебе!
Ратша не пожалел больной руки, приласкал парня сразу обоими кулаками – в лицо и в живот. Мог бы совсем вытряхнуть душу, но на первый раз пощадил. Пелко свернулся комочком на траве-мураве возле его ног, стал кусать слежавшуюся сосновую хвою, с хрипом размазывать зелень худой мокрой щекой… Он даже не пытался подняться.
Ратша обвел взглядом полон, и всякий видел: начнешь перечить – уляжешься тут же.
– Кого хоронить думали, спрашиваю?
Никто не опустил перед ним глаз и не ответил. А ведь не могли не то, что постоять за себя – даже убежать.
А пропади они все! Ратша с трудом усмирил в себе подымавшуюся ярость и пошел к своему костру, неся покалеченную руку в здоровой: растревоженная рана возгорелась огнем. А не корел ли это изловчился полоснуть его в бою?..
Когда они пришли в Ладогу, с низкого неба сеялся дождик, совсем осенний, мелкий, печальный. Однако чьи-то глаза издали высмотрели шагавших опушкою леса, и весть быстрее птицы полетела со двора во двор: идут! Идут!.. Ибо многие, кто держал руку князя Вадима, кто ушел с ним к Ильменю богатства-счастья искать, оставили в Ладоге семьи. Вот и спешили навстречу женщины, загодя утирали слезы, приглядывались на бегу – не видно ли среди полоненных любимого жениха, брата, отца? Иным везло. Двое мужчин уже гладили по плечам плачущих жен, и заросшие лица кривились в неловких усмешках. Шестники с копьями им не мешали. Сами все ладожане и с теми, кого привели, жили порою забор в забор. Случалась рать – и ратились честно. А после-то что кулаками махать?..
Пелко, в стольной Ладоге никогда не бывавшему, все хотелось испуганно съежиться, спрятаться за спинами словенских друзей. Удерживался с трудом. Это сколько же здесь было дворов, и каждый – что широкая поляна в лесу! Сколько добротных, красиво и по-разному отделанных домов! А народу, народу-то!.. Больше, чем весь род Щуки, даже больше, чем три таких рода, соберись они все вместе ради великой охоты. Мелькали перед глазами незнакомые лица – голова кружилась, звон поднимался в ушах!
Была в Ладоге и линнавуори – крепость против врагов, как же без нее. Она высилась вдали, над зелеными травянистыми крышами, и оттуда уже шагали навстречу нарядные оружные люди, готовились честь честью принимать Ратшу и его молодцов.
Под ребрами время от времени прихватывало так, что только держись, однако о дубовом Перуне Пелко старался больше не помышлять; а восходило на ум незваное – зло гнал прочь и стыдился собственной трусости. Пусть их удавят, пусть зарубят топором, которым, как он слыхал от словен, сам Перун побеждал небесного Змея!.. Что от оружия умирать, что у зверя в когтях, не едино ли? Не пожалеет боярин, что он, Пелко, в названых сыновьях у него ходил.
Пешцы-шестники, те, что стерегли их в дороге, тоже кланялись родительским дворам, подхватывая на руки детей. Кажется, одного Ратшу не встречала родня, но вот и он высмотрел кого-то там, впереди, – и выпрямился, красуясь на резвом коне, развернул плечи, упер руку в бедро: на загляденье хорош! А чуть погодя нагнулся и поднял, взметнул к себе на седло девчушку-подросточка лета на два помоложе самого Пелко. Корел так и подобрался: ждал крика, испуганных слез… но она не забоялась улыбавшегося Ратши и не стала сердиться, когда он взял ее за пояс, притянул близко к себе. Мало того – даже руку положила доверчиво ему на плечо… И лишь глаза, серые, тревожные, продолжали обшаривать полон, ища кого-то и не находя. На краткий миг Пелко нечаянно перехватил этот взгляд, и вдруг ужалило стыдом за оборванную рубаху, за голое грязное тело, видимое в прорехи! Даже сам удивился: да кто еще такова, чтобы краснеть перед нею, с чего бы?.. Ратша что-то говорил девчонке, наклоняясь, касаясь усами ее щеки… Ласково говорил. Потом накинул на нее свой широкий кожаный плащ, укрывая от дождя.
Пелко отвернулся от них, посмотрел вперед и с тяжелой дурнотной тоской подумал о том, что капище и деревянный Перун помещались, должно быть, в этой крепости, поближе к хранимой ими дружине… И что усы у Перуна, наверное, вправду были золотые, а лицо – как у Ратши… И вновь темным словом сам себя выбранил за трусость!
Вот съехались с вышедшими из крепости, и Ратша поднял руку над головой:
– Здрав будь, Ждан Твердятич!
Воевода Ждан, которому князь Рюрик оставил город и половину дружины с наказом слушаться, как себя самого, всего более походил на поседелого, украшенного шрамами зубра. Не было в нем той стальной гибкости, что отличала Ратшу. На версту веяло от воеводы неподъемной, несокрушимой, медлительной мощью! Как дубовая палица рядом с острым мечом. Стоял воевода – ни дать ни взять лобастый обомшелый валун, и голова в сивой гриве и такой же бороде росла прямо из плеч: мало не одинаков был Ждан Твердятич что в рост, что в ширину! Только маленькие голубые глаза поблескивали из-под бровей, как из-под еловых лап, дружелюбно и вовсе не грозно.