До сих пор и с немцами ладили. Ладили вроде бы и сейчас, но говорили верные и прозорливые людишки:
— Будто хворью какой поразило, княже, немецких гостей. Ране-то шибко набивались они в друзья, по избам мотались, ни единой пирушки не пропускали, да и к себе звали, не скупились на угощенье. Нынче притихли…
— Что же нынче-то?..
— Бог весть, княже. Ты высоко сидишь — тебе далече видно. Но и нашими словами не погнушайся, выслушай.
Со вниманием слушал их Всеволод, приметливости дивился: это только на первый взгляд русский человек прост и безоглядчив. На деле он и смекалист и решителен.
Побывали новгородские купцы не только у ливов, но пробрались и к Альберту в стан, видели крестоносцев в Гольме, алчущий крови и легкой добычи сброд. Люди епископа бесчинствуют, но им не откажешь в мужестве. Они знают, что им делать, и не остановятся перед жертвами — папа Иннокентий благословил их на этот поход. Что ж, сперва крестить литву и ливов, а потом? Куда устремятся их взоры?..
Всеволод знал и опытом жизни всей понимал: законы бытия суровы и неотвратимы. Опасность надвигается не только с юга, из половецких степей, нависла она над Русью и с запада, и под черным крылом ее не время князьям сводить родовые счеты, делить и без того разделенную на мелкие уделы землю.
Говорил Фома Лазкович, и все сидели не шевелясь:
— О коварстве степняков, княже, тебе давно ведомо. Ведомо тебе и о том, как любят кичиться и ромеи, и латиняне, и франки, и немцы своей рыцарской доблестью. Не хочу попусту клеветать, есть и среди них люди, достойные всяческой похвалы. Но вот что расскажу я об епископе Альберте, как приводит он ко кресту тех самых ливов, о коих доносят тебе из Полоцка…
Всеволод, закинув ногу на ногу, подался вперед:
— До сего часа берег вести, боярин?
— Сам ты, княже, меня давеча, как шли с заутрени, слушать не захотел, — оправдался Фома. — Да и вести-то таковы, что нынче к беседе…
— Говори, говори, — поморщился Всеволод.
— Ты уж не обессудь, княже, — приложив руку к сердцу, почтительно поклонился в его сторону боярин и продолжал: — Живет Альберт за каменной стеной, в крепости. С ним слуги, рыцари, попы. Дело-то ясное: боится, как бы не закололи его, как заколол бывшего здесь до него епископа Бертольда смелый лив Иманта.
Фома Лазкович сам недавно возвернулся из Плескова, где тоже блюл Всеволодовы права и приводил в чувство тех, кто не соглашался с поставлением в Новгороде нового владыки. Поэтому слова Фомы особенно весомы, все ждут, что он скажет дальше.
Боярин говорил, не торопясь, оглаживая унизанными перстнями пальцами холеную бороду:
— Долго уговаривал Альберт ливских князей, дабы уступили они ему часть земли, на коей испокон веков и деды и прадеды их жили и беречь ее внукам и правнукам своим завещали. Совсем уж отчаялся немецкий епископ, а тут ему и свои рыцари проходу не дают — уж очень понравились им эти края, богатые птицей, и звериными ловами, и рыбой… Долго думал Альберт, как ему быть, и вот додумался. Разослал он гонцов своих к ливским князьям с приглашением на пир. «Ладно, — говорили гонцы ливам от имени епископа, — земля мне ваша не нужна. И зла на вас я в сердце своем не затаил. Корабли мои стоят с поднятыми ветрилами, готовые в любой час к отплытию на родину. И хочу я вас на прощание щедро угостить, вы уж не побрезгуйте…» Кто знать мог, на какое коварство решился сладкоустый латинянин?! Съехались на зов его доверчивые ливы, ели-пили, что на столах было, хмелели быстро и по сторонам не глядели, потому как нехорошо глядеть по сторонам, будто не доверяешь хозяину. Им бы и впрямь поглядеть да поразмыслить, почто вдруг исчез хозяин, почто музыканты перестали дуть в свои сопелки, а слуги более не подносили горячих блюд… Уснули, опоенные епископом, ливские князья, а когда проснулись, то поняли, что обмануты, потому что оружия у них не было, а в окна заглядывали и смеялись над ними рыцари и их слуги. «Эх вы, дурни, — говорили они, — не хотели отдать нам, что вам не нужно, — теперь возьмем то, что хотим». И верно, потребовал у них Альберт лучшие земли, а чтобы не вздумали нарушить договор, взял у каждого по сыну, посадил на корабль и увез к себе за море…
— Экую сказку выдумал ты, Фома, — отмахнулся от него Всеволод. — Гладко сказываешь, да только отколь тебе про все это знать?
— На то мы и слуги твои, княже, — отвечал Лазкович без обиды и с достоинством, — чтобы все видеть и слышать и тебе про то доносить… Не для того, чай, ездил я в Полоцк, чтобы с боярами тамошними меды распивать — слаще наших-то медов на всей Руси не сыскать. Так почто же за семь верст киселя хлебать, коли женка моя настаивает меды и на ягоде, и на чабере, и на разной пахучей травке — от тоски и дурного глаза?!
Засмеялись бояре шутке, расслабились. Игумен Симон и тот, на что старче строгий и зело книжный, а тоже не смог спрятать в бороде лукавой улыбки.
— И верно, Фома, — хлопнул Всеволод боярина по плечу, — за то и жалую я вас, что не едите хлеб свой втуне.
— Завсегда с тобой, княже, — поклонился боярин. — И на добром слове тебе спасибо.
После такого зачина принялся Всеволод с боярами улаживать и другие дела. Тут первый вопрос был к тиуну:
— Скажи-ко, Гюря, почто и до сей поры стоят заборола обгорелые у Волжских ворот? Когда еще тебе сказано было подновить городницы и вежи, согнать на валы древоделов, плотников и городников…
— Всех согнал, княже, — вставая, ответил Гюря, и щеки его покрылись жарким румянцем. — Да вот беда новая приключилась…
— Это что же за беда такая? — насторожился Всеволод.
— Не углядел воротник — мальчонки-то костерок и разложили под самой городницей…
— Экой воротник! — возмущенно пристукнул Всеволод ладонью по подлокотнику кресла. — Наказать да чтоб в другой раз глядел! И тебе… — он строго, исподлобья вгляделся в лицо Гюри, — и тебе… глядеть надобно. На то ты и тиун. Зело красив наш город, а пожары не то что деревянных, а и каменных храмов не щадят. Только прошлым годом погорело шестнадцать церквей…
— Так, княже, — покорно подтвердил Гюря.
— А дале что?
— Все в руках божьих, — растерянно пробормотал тиун. Вопрос Всеволода застал его врасплох. Да и что надумаешь противу огня? Спасу от него нет. Вон и князев двор не единожды горел, и Богородичная церковь… Ставил ее Левонтий одноглавой, а как сгорела, так и обстроили со всех сторон, еще четыре главы возвели, расписали всю изнутри, обложили золотом, и каменьями иконы — и что же? Сгорела сызнова, благо еще Богородицу вынесли, едва спасли.
— В руках-то божьих, — оборвал тиуновы спокойные мысли Всеволод, — да что, как стражу поставить от лютого огня?
Вдруг оживились бояре, перестав позевывать, уставились на князя своего с удивлением: это какую же такую стражу?..
Понял думцев своих Всеволод:
— Аль невдомек?
— Вразуми, княже…
— Что-то в толк не возьмем.
— Небось дома-то прыгнет уголек из печи, так ты его тут же — водой, — сказал князь, обращаясь к тиуну.
— Вести-имо, — широко заулыбался Гюря. — Нешто избе сгорать?
— С уголька-то и весь пожар.
— С него, княже…
— Вот и указ тебе нынче мой. Пущай не только воротник у своих ворот за огнем глядит, но и сторожа, коей надлежать будет ходить по городу, и особливо по ночам, за разными людишками присматривать, а тех, кто угольками балуется, вести, ни о чем не спрашивая, на княж двор и бросать в поруб. И биричи пущай тот указ мой на торгу и в иных местах зачтут…
О княжестве радеть — не за теремом приглядывать, хотя и здесь не счесть забот: с утра до вечера в хлопотах, а иной раз подымешься и середь ночи. В чем малом недоглядишь, то после большой бедой обернется.
— На то вы и думцы при мне, — говорил Всеволод, — чтобы какой промашки не вышло.
— Завсегда с тобою мы, княже…
«О себе, о себе пекутся бояре, — отчужденно думал Всеволод. — Ране-то, покуда вотчинами, да угодьями, да прочими милостями моими не одарены были, хоть и тогда о себе радели, но и о княжестве тож, не боялись потерять, чего не было, правду сказывали, не прятались один другому за спину…»
Много еще дел у князя — вона каким хозяйством оброс, и к боярам у него больше разговора нет. Встал он — встали думцы, степенно вышли из палаты.
Задержался Симон, стоял, опершись о посох, ждал, когда за последним из думцев закроется дверь.
— Что опечалило тебя, отче? — спросил удивленно Всеволод.
— Худа княгинюшка, княже, — на жилистой шее игумена дернулся острый кадык.
— То дело мирское, отче. Все мы смертны, — сухо сказал князь. И вспомнил Марию такою, какою видел утром в церкви на полатях. Лихорадочный румянец, странный блеск в глазах. Тогда он о детях думал, на жену взглянул только мельком.
— Не телом токмо, но и духом неможить стала матушка, — говорил между тем Симон, утыкаясь бородою в князево плечо.