написанными на иврите, пользовались в Еврейском университете в Иерусалиме. Его познаниям в Талмуде и в других святых книгах не было границ. Что бы у него ни спрашивали, он все знал наизусть. Но все эти познания не давали никакого заработка. Сейчас он сидел в кресле в гостиной Бориса Маковера: маленький, толстый, с выпирающим вперед животом, поседевшей головой и густыми усами, придававшими ему сходство с Ницше. Из-под похожих на щетки бровей беспечно смотрела пара смешливых глазок, полных мальчишеского упрямства. Сколько бы ни помогал ему Борис Маковер, Цодек Гальперин всегда говорил ему поперек. Он оставался сторонником просвещения и ненавидел религию. Сейчас дискуссия, как всегда, крутилась вокруг еврейства. Доктор Гальперин говорил себе под нос наполовину по-еврейски, наполовину по-немецки:
— Что вам угодно, мой дорогой герр Маковер? Невозможно повернуть назад колесо истории. Неужели из-за того, что Гитлер был маньяком и психопатом, мир должен вернуться к Средневековью? Глупости! Есть только один источник знаний, и это — опыт… Старый добрый опыт Джона Локка и Давида Юма. Конечно, для меня математика эмпирична. Если бы не было прямой линии, если бы у всех были горбы, мы бы имели другую геометрию…
— У нас и так есть другая геометрия, — откликнулся доктор Соломон Марголин. — Вы слыхали о Лобачевском и Римане?
— Знаю, знаю, но я считаю, что Евклидова геометрия будет существовать вечно, а остальные так и останутся не более чем игрушками. Можете называть меня еретиком, но я не уважаю даже теорию Эйнштейна.
— Прежде чем отказать ей в уважении, надо ее понять, — ответил на это Соломон Марголин.
— Поэтому-то я и не уважаю. То, чего нельзя понять, — заведомо мусор. Знаю я Эйнштейна, знаю. Я много раз разговаривал с ним в Берлине. Он, вы уж меня простите, бездельник.
— Бездельник, благодаря которому появилась атомная бомба.
— Атомная бомба была бы и без Эйнштейна.
— Ну-ну, они уже начинают! — вмешался Борис Маковер на своем простом варшавском идише. — Говорите по-еврейски, а не по-турецки. Эйнштейн гений, и вы тоже гении. Не надо быть, как это называется? — ревнивыми. Разве от того, что Рокфеллер богач, Морган не может тоже быть богачом? Денег для обоих хватит. То же самое и с наукой. Рейца, подавай чай! Доктор, ешьте штрудель, в Эйнштейне я мало разбираюсь, но вот относительно штруделя я могу вам сказать: у него просто райский вкус. Это выпечка Рейцы. А тот штрудель, который пекут в Америке, в рот брать нельзя.
— Да, штрудель — это дело! — с улыбкой ответил Цодек Гальперин, показав полный рот почерневших зубов, подлатанных там и сям золотом. Ему положили вилку, но Цодек Гальперин любил есть руками, короткими пальцами в бородавках. Кроме того, что он много ел, он мог целыми днями курить сигары. Борис Маковер говаривал, что Цодек Гальперин не курит сигары, а ест их. С него всегда сыпался пепел. Подушечки его пальцев и ногти пожелтели от табака. Рейца носила за ним пепельницы и следила, чтобы он не прожигал дырки в мебели. Черный костюм, который он носил во все времена года и при любых обстоятельствах, был весь в пятнах. Из ушей и ноздрей торчали пучки волос. Здесь, в Америке, он носил жесткие европейские воротнички, широкие галстуки и манжеты, прикреплявшиеся к рукавам. В Нью-Йорке ему приходилось отыскивать штиблеты с резинками — другой обуви он не желал надевать. В жилетном кармашке у него лежали часы-луковица с тремя крышечками. Доктор Марголин говорил, что Цодек Гальперин духовно и физически застрял в девятнадцатом столетии.
Сам доктор Марголин, высокий, почти шести футов, с длинным строгим лицом, холодными серыми глазами прусского юнкера и наманикюренными ногтями, держался прямо, всегда одевался и стригся по последней моде. В Германии он даже носил монокль. Поговаривали, что он разбогател, делая нелегальные аборты. Было трудно поверить, что доктор Марголин сорок лет назад был ешиботником в Гуре. Он говорил по-русски как русский, по-немецки как немец, по-английски — с оксфордским произношением. Все годы он занимался спортом. В Берлине у Марголина была аристократическая клиентура. Здесь, в Нью-Йорке, он уже успел стать членом всяческих иноверческих клубов. Но и в Берлине, и в Нью-Йорке он оставался близким другом дома Бориса Маковера, приходил на все его пирушки, был его семейным врачом. А когда доктор Гальперин принимался наизусть цитировать Гемару и где-то запинался, Соломон Марголин ему подсказывал. Он ловил его и на ошибках в латыни. Борис Маковер говаривал:
— Разве у тебя голова? Это не голова, а орган. Если бы ты, Шлоймеле, не занимался глупостями, ты бы всех за пояс заткнул.
Теперь он сказал:
— Послушайся меня, Шлоймеле, возьми кусочек штруделя. Он не может повредить. Все эти разговоры о калориях не стоят и ломаного гроша.
Доктор Марголин бросил на него холодный взгляд:
— Я не хочу, чтобы у меня было брюхо, как у тебя…
На стуле с плетеной спинкой сидел профессор Шрага, маленький человечек с белой бородкой, морщинистым личиком, жидкими седыми волосами, которые росли на его лысине, как трава на болоте, парой маленьких голубых глаз, подернутых красными жилками, и седыми кустистыми бровями. Довидл Шрага тоже учился в Швейцарии. Он происходил из варшавских знатоков Торы, хасидов, богачей. Он был старше доктора Марголина лет на десять и считался принадлежащим к предыдущему поколению. Довидл Шрага был из первых молодых хасидов в Польше, которые отправились получать светское образование. Он был еще учеником Хаима-Зелига Слонимского. [19] Шрага был математиком и какое-то время даже преподавал математику в Варшавском университете. Последние двадцать лет профессор Шрага занимался исследованиями в области психологии. И даже использовал для этого свои математические познания. Когда-то в Польше он водил дружбу со знаменитым медиумом Клусским. [20] Профессор Шрага приехал в Америку накануне Второй мировой войны, а его жена Эджа пропала у нацистов. Он до сих пор тосковал по ней и не переставал искать контакты с ее духом. Профессор редко принимал участие в дискуссиях: у него ослаб слух, а голос был настолько тихий, что его речь едва можно было разобрать. Он не мог и не хотел перекрикивать доктора Цодека Гальперина. Да и как можно спорить с фанатиком, который верит в самый худший из всех идолов, в человеческий разум? Профессор Шрага сидел с миной страдальца на лице — казалось, он едва сдерживается, чтобы не расплакаться. Он терпеть не мог высоких слов и запаха сигар и не притрагивался к угощению, которое перед ним поставили, а приходил сюда только потому, что Борис Маковер его поддерживал.
На