лет, на ее глазах рассыпается в прах.
Всё, чем жила. Во что вкладывалась. Ради чего забывала про всё остальное — свою семью, которой так и нет, детей, которых еще не родила, отношения, которые так и не выстроила.
Дела ее жизни нет. Репутации нет. Отношений нет. Любви нет. Ничего нет.
Остался только позор. И стыд.
И необходимость как-то с ним жить.
Это она нашла неизвестные работы великих. Она, почти девочка, вчерашняя студентка, нашла шедевры. Все говорили — такого не бывает, потому что просто быть не может! Она доказала, что может.
Это она собрала второе, и третье, и десятое мнение и подтвердила свои предположения — картины, подписанные иначе, чем обычные подписи великих, им — великим — принадлежат!
Это она по крупицам, по деталям собрала доказательную базу и убедила весь художественный мир в том, что всё, найденное ею, подлинники. Кто же знал, что эти мнения и эта доказательная база не смогут перевесить авторитет одного Фабио Жардина! И кто знал, что «вовремя» подсунутая ее ненавистниками статья сделает из Оленева не союзника, а еще одного соперника.
Материализовавшийся из ниоткуда главный эксперт Мирового фонда культурного наследия выступил с разгромной статьей на сайте «The New York Times». Обозвал всю коллекцию барахлом, ломаного гроша не стоящим.
Владелец коллекции, когда-то доверивший ей свои деньги и репутацию в художественном мире, резко от нее отвернулся.
Она теперь новый Ван Мегерен [2], продававший «вермееров» собственного изготовления нацистским лидерам — только холст и краски в тюремную камеру ей не принесут.
Она — очередной Михаэль Бокемюль, подтвердивший подлинность Архива Явленского [3].
Она — Иштван Шлегль, автор каталога Нины Коган, которая отродясь работ из этого каталога не рисовала.
Она — Жан Шовлен с его выставкой картин Александры Экстер [4] и русского авангарда.
И все прочие позорные пятна на светлой картине мировой живописи — тоже она.
Всё, что она собрала, уничтожат. Через пять дней.
Связаться с Оленевым так и не удается.
Его давняя, еще школьных времен, подруга Женя Жукова [5], сама тонкий ценитель и собиратель, Далю утешает. Обещает дозвониться Оленю, убедить его не делать поспешных выводов, дать Дале время. Обещает и, скорее всего, сделает, Женя никогда не подводит — повезло Димке с мамой, не то что ей. Но когда это еще будет. Завтра… Послезавтра… До этого еще нужно как-то дожить.
А пока… Пока она в аду. Хуже которого не бывает.
Или бывает.
Женя говорит, что Даля славится умением сделать еще хуже, когда кажется, хуже уже не бывает. Сделать ад еще более адовым.
Славится. Притягивает к себе это «хуже худшего».
Оленев не просто поверил своему окружению, столько лет мечтавшему ее сожрать, а немедленно ее уволил, не оставив шанса на исправление ситуации. Фабио Жардин не просто обозвал ее коллекцию дерьмом, ломаного гроша не стоящим, и не просто затеял процедуру «изъятия подделок из мирового художественного фонда» — впереди показательное уничтожение «подделок»!
Всё, на что главный эксперт Мирового фонда поставил клеймо «подделка», подлежит уничтожению. Всё, что она за эти десять лет нашла, попросту говоря, сожгут или отправят в шрёдер. Такова политика Мирового фонда — уничтожать, дабы подделки дальше не портили светлый и чистый мир искусства. И дабы другим неповадно было.
Хуже так хуже! Чтобы ей стало еще хуже, чем «хуже не бывает».
Вот и теперь она, Даля, вместо того, чтобы искать аргументы, еще не испробованные научные методы анализа, привлекать мировые авторитеты, которые круче Фабио Жардина и которым удастся убедить Мировой фонд в подлинности собранной ею коллекции, вместо того, чтобы биться за картины гениев, которым грозит смерть, как за собственных детей, хлопает дверью.
Оленев верит только Мировому фонду. И тем, кто «всё время говорит».
Мировой фонд верит только Фабио Жардину.
Фабио Жардин заявляет, что верит только себе и никому более. «Разве что сами гении поднимутся из могил и подтвердят подлинность своих работ».
Если плохо, пусть будет еще хуже. Совсем невыносимо пусть будет.
Ад так ад!
Как тогда, лет десять назад, когда ей первый раз показалось, что она летит в бездну.
В девятнадцать лет она оказалась почти на улице. Одна.
Расстрел
Савва
Балаклава. 1919 год. Октябрь
Те же костоломы, что сидели с двух сторон от него в машине, ведут Савву вниз, в подземелье. Один из них с совершенно бульдожьей мордой заталкивает его в темную камеру с низким потолком, с крошечным грязным оконцем, набитую людьми — не продохнуть. Закрывает двери на тяжелый засов.
Савва оглядывается по сторонам. Скамеек нет, стульев нет. Ничего нет. Кто может, сидит на полу, кому не удается присесть, тот стоит, пригибая голову — потолки низкие, даже невысокому Савве полностью не разогнуться.
Не снимая синее драповое пальто, в которое весной было зашито ожерелье графини Софьи Георгиевны, что и спасло их с Анной и девочками от голода, садится прямо на пол рядом с закопченной от чадящей лампы стеной. Нащупывает в кармане небольшой пинцет для марок. Машинально начинает рисовать на стене.
И вычислять, есть ли у него шанс выбраться и какие действия для этого нужно предпринять? Или шанса у него нет, и незачем тратить силы напрасно, а лучше последние часы жизни посвятить чему-то другому? Вспомнить всех бабочек своей коллекции, например. В это лето он наконец нашел редчайшие экземпляры стевениеллы сатириовидной и поликсены и превзошел коллекцию младшего Набокова, обидно, однако, что Владимир этого не узнает.
Привычка у Саввы такая — всегда что-то чертить и рисовать, пока идет работа мысли. Порой он сам не понимает, что рисует, замечает только тогда, когда мыслительный процесс окончен. Так и теперь.
Николай хочет его убить.
Николай хочет убить его сам. Лично. На глазах у всех. Чтобы никто из сослуживцев не заподозрил офицера деникинской армии в связи с красным шпионом.
Савва не красный шпион, но, похоже, здесь знает об этом только он.
Николаем движет трусость. Трусость и страх быть заподозренным в сотрудничестве с врагом.
Трусость не лучший двигатель. Доведет до плохого финала. Шансов встретить завтрашнее утро живым у него ничтожно мало. Не более одного-двух процентов. Против 98 % не встретить живым. И те два процента в расчете лишь на чудо, в которое материалист Савва не верит.
— Ну ты Репин!
Мужик, по виду из блатных, с железным зубом, который они называют «фиксой». Савва прежде таких не видел, но про уголовный мир и повадки блатных читал и теперь догадывается, что в этом подвале