Первым моим побуждением, как только я узнал об этом, было бежать к двум дорогим мне людям: молодому Малеспине и Марсиалю; ведь оба они были ранены, правда Марсиаль не тяжело. Малеспину я обнаружил в довольно плачевном состоянии. Он просил всех оставить его и дать ему спокойно умереть. Марсиаля вынесли на палубу такого слабого и бледного, что я не на шутку перепугался за его жизнь. Когда я подошел к нему, он поднял глаза и, взяв меня за руку, проникновенным голосом молвил:
– Габриэлито, не покидай меня!
– На берег! Все едем на берег! – закричал я, стараясь воодушевить старого матроса, но он лишь печально покачал головой, словно предчувствуя близкую беду.
Я попытался приподнять его, но он снова грузно упал на палубу, хрипло пробормотав: «Нет, не могу!» Повязка сползла с его ран, и во всеобщей сумятице и неразберихе мне не удалось найти человека, который перевязал бы его еще раз. Изо всех сил я старался ободрить старика и даже хотел рассмешить его, подшучивая над его видом. Но несчастный калека, бесчувственный к моим шуткам и утешениям, не проронил ни звука, голова его скорбно поникла. Пока я ухаживал за Марсиалем, началась посадка в шлюпки. Первыми устремились туда дон Хосе Мариа Малеспина и его сын. Я чуть не бросился вслед за ними, памятуя о строгом наказе дона Алонсо, но вид всеми покинутого раненого Марсиаля удержал меня. Молодой Малеспина уже не нуждался в моей помощи, но я не мог покинуть полумертвого Марсиаля, который, сжимая своей хладеющей рукой мою, с мольбой твердил: «Габриэль, не оставляй меня!» Шлюпки с трудом причалили к нашему кораблю. Но как только мы отправили раненых, все пошло как по маслу: матросы спускались в шлюпки по канату или прямо прыгая с палубы; многие бросались в воду и вплавь добирались до них. Я мучительно соображал, каким из двух способов спасения воспользоваться. Времени оставалось в обрез. «Громовержец» доживал последние минуты: почти вся корма скрылась под водой, а треск полусгнивших бимсов и шпангоутов недвусмысленно говорил о том, что вот-вот эта старая развалина перестанет называться кораблем.
Все сломя голову кидались к лодкам, которые перевозили людей к стоявшему поодаль шлюпу, умело державшемуся на бурных волнах. Лодки неутомимо сновали взад и вперед.
Я снова взглянул на покинутого всеми Полчеловека и, задыхаясь от слез, бросился к матросам, умоляя их захватить с собой Марсиаля. Но все были поглощены своим собственным спасением. В припадке отчаяния я сам попытался взвалить Марсиаля себе на спину; но мне удалось лишь приподнять его отяжелевшее безжизненное тело. Я носился по палубе в поисках человеколюбивой души, и кое-кто уже готов был снизойти до моей просьбы, но чувство самосохранения тут же брало верх – и каждый думал только о себе. Чтобы понять эту нечеловеческую жестокость, надо самому попасть в подобную переделку. Чувство гуманности подавляется инстинктом самосохранения, и человек становится диким зверем.
– Эти злодеи отказываются спасти тебя, Марсиаль! – горестно восклицал я.
– Плюнь на них, паренек, – отвечал он мне. – Все одно помирать, что на суше, что на море. Спасайся сам, пока не поздно, не то и тебя тут оставят.
Трудно сказать, какая мысль терзала меня сильнее: остаться на корабле, где я неминуемо погибну, или бежать, бросив на произвол судьбы несчастного старика. Наконец голос природы взял верх, и я сделал несколько шагов к борту. Но тут я снова подскочил к бедняге Марсиалю, обнял его и опять бросился к борту корабля, где садились в шлюпки оставшиеся матросы. Их было четверо; когда я подбежал, они уже прыгнули в воду и вплавь спешили к шлюпке, качавшейся на волнах метрах в десяти от корабля.
– Возьмите меня, возьмите меня, – с тоской крикнул я, видя, что меня забыли.
Я вопил что есть мочи, но меня не слышали или не хотели услышать. Несмотря на надвигавшуюся темноту, я видел лодку, видел, хотя и очень смутно, как на нее взбираются четыре матроса. И я решил тоже прыгнуть в воду и вплавь добраться до шлюпки, но тут же потерял из виду и лодку и матросов: передо мной расстилалась жуткая черная пучина.
Последняя надежда на спасение исчезла. Я еще и еще раз оглянулся кругом, но не увидел ничего, кроме волн, на которых качались останки нашего корабля; в небе ни звездочки, на берегу ни огонька. Шлюпа тоже нигде не было видно. Палуба, по которой я в бешенстве топал ногами, угрожающе трещала и медленно расползалась по швам; только нос корабля, сплошь заваленный обломками, возвышался целый и невредимый. Очутившись в столь отчаянном положении, я с криком бросился к Марсиалю.
– Меня бросили, нас бросили!
Старый матрос с трудом приподнялся, опираясь на единственную руку, и, вытянув шею, обвел мутным взглядом окружавшую нас мрачную картину.
– Пусто, – прохрипел он, – кругом пусто! Ни шлюпок, ни берега, ни огней. Они уж больше не вернутся!
Не успел он произнести этих слов, как под нашими ногами, в самом нутре полузатопленного корабля, раздался ужасный треск. Шканцы вздыбились и поползли вверх, так что нам пришлось изо всех сил уцепиться за основание брашпиля, чтобы не свалиться в воду. Палуба уходила у нас из-под ног; «Громовержца» поглощали ненасытные волны. Но, поскольку надежда никогда не покидает человека, я все еще верил, что мы продержимся хотя бы до рассвета, а увидев, что верхушка фок-мачты торчит из воды, совсем утешился. Решив, что, как только корпус корабля погрузится в воду, я немедленно взберусь на нее, я рассматривал эту гордую мачту с развевающимися обрывками парусов и канатов, которая непоколебимо вздымалась в небо, – растерзанный бурей колосс, взывавший к милосердию неба.
Обессиленный Марсиаль лежал на палубе и бормотал:
– Никакой надежды, Габриэлито. Не захотят они вернуться, да и море не пустит их, даже если б они и попытались. Такова уж, видно, воля господня, чтобы мы тут погибли вдвоем. Мне уж на все наплевать, я старик и ни на что не годен… Но ты, ты еще ребенок, и…
Голос его пресекся и задрожал от волнения. Но тут же снова зазвучал отчетливо и ясно:
– Ты безгрешен, потому как еще ребенок. А я… Знаешь, если кто помирает вот так, чего уж греха таить, точно пес или кошка какая, нет надобности, чтобы к нему явился священник и дал упущение грехов, а за глаза хватит ему и самолично переговорить с господом богом. Тебе не приходилось такое слышать?
Не помню, что я ему отвечал, кажется ничего, и лишь безутешно зарыдал.
– Не падай духом, Габриэлито, – продолжал он, – мужчина должен всегда оставаться мужчиной, теперь-то и настало время, когда видно, у кого есть душа, а у кого ее нет. Ты безгрешен, а у меня полно грехов. Говорят, когда кто, помирает и нету поблизости священника, то пусть он все выложит по совести первому встречному. Вот я тебе и объявляю, Габриэлито, что исповедуюсь тебе и расскажу все мои грехи. За тобой, надеюсь, стоит сам господь бог, он выслушает меня и за все простит.
Оцепенев от ужаса, я выслушал эти торжественные слова и бросился обнимать Марсиаля, а он тем временем продолжал:
– Итак, исповедуюсь, что был я всегда верным католиком и всегда почитал заступницу нашу Кармелитскую божью матерь, которую в эту минуту и молю о помощи, а также сообщаю, что, хотя уже двадцать лет не исповедовался и не причащался, вина в том не моя, а все из-за треклятой службы, и еще потому, что человек любит откладывать все на рождество да на пасху. Но теперь я скорблю, что не делал этого в свое время, и клятвенно заявляю: я чту господа бога и пресвятую деву и всех угодников, а ежели чем их обидел, пусть меня накажут. Я не причастился и не исповедовался в этом году по причине и следствию распроклятых сюртучников, из-за которых пришлось выйти в море, когда у меня уже был пруект исполнить свой долг перед церковью. И никогда-то я ни вот столечко не украл ни у кого и не солгал, кроме разве, чтобы пошутить немного. В побоях, кои я причинял супруге своей, тридцать лет тому назад, я раскаиваюсь, хоть и полагаю, что получила она по заслугам, потому как была хуже всякой козы, а ндрава зловредней, чем у самого скорпиона. В жизни я не нарушил морского устава, никого не ненавидел, кроме сюртучников, чтоб им пусто было; но потому что, как говорят, все мы божьи дети, я их прощаю, и таким же размером прощаю французам, втянувшим нас в эту войну. Больше я ничего не скажу, потому, сдается мне, что я отхожу под всеми парусами. Бога я почитаю и уповаю на его милосердие. Габриэлито, обними меня, дорогой, покрепче. Ты безгрешен и потому отправишься услаждаться с небесными ангелами. Ведь куда лучше помереть в твоем возрасте, чем жить в этом рассобачьем мире… Не падай духом, паренек, все это скоро кончится. Вода прибывает, и «Громовержец» сей момент навсегда отдаст концы. Смерть в воде не страшная, ты не пугайся… прижмись ко мне покрепче. В самой скорости мы избавимся от всех бед-несчастий, я дам отчет господу богу в своих грехах, а ты, развеселенький, вприплясочку, пустишься по небесам, красиво утыканным звездами. А там, говорят, счастье бесконечно и извечно, а это, по словам одного мастака, значит – завтра, послезавтра, еще раз завтра, и опять все сначала…