Раздался грохот: канцлер империи, граф Гаврила Головкин, без памяти рухнул на пол. То была слабость сердечная, всем известная по родству…
— Не подчинюсь! — отбивался от солдат Ягужинский. — Я был генерал-прокурором империи и слуга не ваш… Исполню волю лишь самодержавную, от бога данную! — Но в кольце штыков понемногу стих, злобно рыдая:
— Можете сажать, можете резать… Но, знайте, мы вас еще так ударим, что вы не встанете!
Его увели. Вынесли на руках и обеспамятевшего канцлера.
Голицын ноздри раздувал — порох чуял. Еще чуток, казалось, и взлетит все! Думалось ему: «Не обыкли мы в делах гражданских, забыли вече новгородское, больше блуждаем да деремся…» И, подумав, заговорил он снова:
— В кондициях сих личного прихлебства не ищу! Не о себе пекусь — о благе всеобщем… А посему да будет так: всяк может отныне собственный проект сооружать и вручать писанное нам, министрам Верховного тайного совета!
В приделе Оружейной палаты еще долго толпились изумленные всем содеянным иноземные посланники.
— Мы наблюдаем, — сказал Маньян, посол Людовика XV, — чудесное превращение русской истории. Императрица остается на престоле, но самодержавие в России отныне угасает навеки.
— Наступает олигархия, — буркнул датчанин Вестфален. Лефорт, посланец саксонско-польский, сказал:
— Что я напишу своему курфюрсту и королю? Россия — это хаос! Сколько голов — столько требований. Не имея понятия о свободе, русские путают ее со своеволием. России грозит время деспотии и безнравственности… Так и напишу в Дрезден!
Послы надевали шляпы, расходясь по каретам. Вздыхали:
«Ужасная страна!.. Непонятный мир!.. Загадочный народ!..»
* * *
Анисим Маслов — растерян — появился перед Голицыным:
— Свершилось, князь…
— Что? — поднялся Дмитрий Михайлович.
— Феофан сейчас в Успенском соборе объявил Анну Иоанновну с полною монаршею титлою, провозгласив ее самодержицей!
Голицын уперся лбом в ледяное окошко, студил голову:
— Сколь много развелось преосвященств на Руси, отчего и стало темно на святой Руси!
— А вот «Санкт-Питерсбурхские ведомости», — сказал Маслов. — Газетеры академические, вдали от дел московских, втихую печатают тоже полною титлою: самодержицей!
— Миних! — выкрикнул Голицын. — Это его рука… Подлая немчура да попы-кистеневщики — вот кто подкопы делает.
Вдребезги разлетелось стекло — это Голицын разбил окно. Он задыхался, держась за сердце, не утерпел, когда откроют. Кулаком его — прочь! И дышал старик. Резало ноздри ему от московского духа — старого, бабушкиного, дедушкиного.
Итак, Курляндия, прощай навсегда… Обоз новой императрицы России тронулся, долго бежал следом Бирен, навзрыд рыдая. Анна тоже плакала. Рига была окутана дымом, ржали лошади. Командующий здешних мест генерал Петр Петрович Ласси приветствовал царицу салютом. Рижские обыватели, с немецкой добропорядочностью, стоя в шеренгах, кричали по команде — когда велит мудрое начальство.
Изумленная своим превращением из курляндской «светлости» в русское «величество», Анна Иоанновна часто оборачивалась назад. Смотрела, как теряется в лесах дорога.
А там, за рубежами, за рекой Аа, остались девятнадцать лет вдовства, случайные утехи с кавалерами, разбитая в куски горячая любовь к Морицу Саксонскому, подгнившие закуски да квашеное бюргерское пиво. Привязанные поводками, бежали среди каретных колес любимые Анной митавские собаки. Усердно вывалили из пастей розовые языки…
На одной из станций Лукич выдержал первую борьбу:
— А сей молодец Кейзерлинг на что с нами едет?
— Никто вкуснее его не сварит мне кофе.
— Ну а вот фон дер Бринкен? Его тоже вам нужно?
— Он в собаках толк понимает, — отвечала Анна Иоанновна.
— А девок-то? Девок курляндских, ваше величество, на что везете? Глупы они, языка русского не знают. Зачем двору люди лишние?..
Анна губы распустила в обидах, и махнул Василий Лукич.
— Гони! — велел, и погнал поезд скорее на Москву. За Венденом уже стали на полозья, свистел снег. Второго февраля Анна была во Пскове, где встречала день именин своих, четвертого поплыл малиновый перезвон обителей новгородских, и заекало умиленное сердце вдовицы.
— А рыбка-то, — говорила Анна, — какая рыбка у вас водится? Уж вы меня не забудьте: пришлите мне рыбки-то покушать.
И плакала в умилении: станет она теперь рыбку кушать. В дороге все жадно расхватывала Анна Иоанновна. Увидит ли вещь изрядную или гуся жирного, что на дворе бегает, — все ей подай! Ела так, словно с голодного острова ехала. Косточки до блеска обсасывала, мозги до самой тютельки из мосолков выстукивала. А на нее глядя, и немцы хватать стали. Только помельче Анны, только ненасытнее. И начал не на шутку пугаться Лукич: «Ой, не быть бы Руси обглоданной! Тую ли матку на престол вздымаем?»
Бадью поганую и ту у мужика псковского курляндцы стащили с тына, на котором она сушилась. Теперь каждый раз как в ведре нуждались, строили насмешки над бедным мужиком.
— Хватится он ведра, — радовалась императрица, — а ведра-то уже и нету… Вот, чаю, озлится-то? Смешно-то мне как!
Михаила Голицын все больше мрачнел:
— Лукич, кого везем-то? Цыгане каки-то…
Феофан Прокопович переслал из Москвы в Новгород «предику» (церковное приветствие) к новой императрице. «Вечор водворится плач, — писал Феофан в „предике“, — а заутре радость!» И в ревнивом почитании называл царицу «матерью благоутробной».
Навстречь царскому поезду скакали гонцы — верховные министры посылали запросы разные, а Василий Лукич посредничал.
— Ваше величество, — спрашивал, — где желаете пред Москвою остатнюю станцию для себя иметь?
— Вестимо, где… в родимом Измайлове.
«Эка, махнула! От вороньего гнезда подальше…»
— Но дворец Измайлова, — отвечал Лукич, — от дороги в стороне, да и грязно там… На што вам быть клопами покусанной? Да и буженины запас уже выслан на село Всесвятское.
— Свежа ль буженина? — оживилась Анна. — Ладно, вези во Всесвятское. Дом топить, вина прислать. Да нельзя ли кабанчика мне какого? Очень уж давно я кабанчика не стреляла. Пущай живого доставят. Убью, а потом съедим его.
Ехала императрица, кланялись ей мужики, торчали колодезные журавли, да слепо глядели избяные окошки. Свистел в ушах прохладный ветер, таяли на морозе звончатые переливы валдайских колокольчиков.
«Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич!»
* * *
Особы знатные разбрелись по домам, тужились над писанием проектов — каково ныне Россией управлять, но протокол собрания прошлого лежал не подписан. Стали звать людей порознь: мол, я, такой-сякой, подписался и согласен на ограничение самодержавия. Указ же о титуле Анны Иоанновны, уже провозглашенной самодержицей, пришлось утвердить. Но князь Голицын сукно на столе поднял, да туда, под сукно, указ сей и схоронил: пусть лежит, каши не просит. Дмитрий Михайлович рассуждал теперь словами скользкими, за которые его, как змею, без рукавиц не поймаешь.
— Впредь, — наказывал он, — императрицу Анну Иоанновну именовать, как именовали Екатерину Первую… А как — вспомните!
Намек этот опасный: ведь Екатерину Первую вообще старались никак не титуловать… Между тем, уснащенный мастиками, прежний царь еще лежал в гробу, а для его погребения составили Печальную комиссию, в которую вошел и Татищев. Он жаловался — Арки-то? Арки на какие деньги строить? Куды поезду ехать с телом отрока багрянородного?
Но Голицын, экономист опытный, государственную копейку берег: стоял на страже казны, словно Полкан дворовый.
— А… свадебные на что? — отвечал он Татищеву. — Один раз на свадебные арки истратились, и — хватит!
— Не грешно ли, князь, кощунство над царем строить? Он желал на праздник ехать под теми арками, а ты в могилу его везешь.
— Плохо ты меня знаешь, Никитич! — усмехнулся Голицын. — Я под теми арками не только царя почившего провезу до могилы, но у меня и Анна Иоанновна под ними же на Москву въедет…
Вслед за Татищевым пришел в Совет Вельяминов, вице-губернатор московский, с делами о встрече новой императрицы:
— Трухмальные воротца для восшествия государыни…
— Цыц! — рявкнул Голицын. — Уже есть воротца. Второй дурак приходит сегодня о воротах толковать… Говори лишь дело!
— А каково персону ея величества Анны Иоанновны художникам малевать? С какой кавалерией?
— Раньше-то Анну как малевали? — задумался Голицын.
— Да с красной лентой… сиречь ордена Екатерины! А теперь по чину императорскому надо бы с голубой малевать?
Голубая лента — кавалерия ордена Андрея Первозванного, самого высокого ордена империи. Голицын бровями задвигал, сердясь. Орденский знак на портрете — дело значимое: тут промашки никак нельзя сделать… Мало ли чего императрица захочет?