— Братья! Граждане! Солдаты революции! — закричал надтреснуто Гейбнер. Гейбнер сейчас силён и смел. Бросив поводья первому подбежавшему, кричал голосом отчаянным, которого не слышал сам.
— Братья! Граждане! Вперёд! — Гейбнер бросился на оставленную баррикаду. Вблизи бегущие остановились, далеко бегущие повернулись. Гейбнер с лейтенантом Мюллером и кучкой молодёжи бежали к брошенной баррикаде.
— За свободу! — машет правой рукой Гейбнер, перекошенным ртом кричит Мюллер. И к баррикаде стали возвращаться гимнасты. Пули свистят, бьются в голубую стену соседней колбасной, отбивают штукатурку; в дома тащат раненых. Гейбнер, не слыша своего голоса, с веющими вокруг головы золотистыми волосами, в разлетающемся сюртуке, кричит:
— Рабство или свобода?! Ваша судьба решается сейчас! Вся судьба немецкого народа здесь, на этой баррикаде!
Бойцы залегли, баррикада открыла огонь, кто-то закричал: «Бегут, бегут». Это юноша, связной лейтенанта фон Мюллера, крича, стреляет, лёжа у самых ног Гейбнера. Выстрелы заварились отчаянной кашей, слышно: «Бегут! Бегут!» — и видно: игрушечными фигурками убегают пруссаки по Неймаркт. Из-за косяка по пруссакам бьёт из штуцера лейтенант фон Мюллер, выкряхтывая площадные ругательства. У противоположной стены скусывает патрон, стреляет по пруссакам Бакунин из одноствольного кухенрейтера[117].
Баррикада замолчала, когда Неймаркт стала пуста. Гейбнер, лёгкий, Бакунин, громадный, поднялись в сёдла. Гимнасты радостными глазами провожали Гейбнера. Гейбнер и Бакунин ехали шагом по Фрауенгассе.
— Гейбнер, — с седла говорил Бакунин, когда в узкой улице ехали, касаясь друг друга коленями, — мы разные люди, ваши взгляды умеренны, но после того, как вы действовали, не щадя жизни, как лучший герой революции, верьте мне, меня не пугает ваша умеренность, и к чему бы ни пришла революция, знайте, моя жизнь в вашем распоряжении. Я понял, что сейчас не о чем спрашивать, а нужно рискнуть головой.
Гейбнер улыбнулся улыбкой, размягчённой мягкостью глаз.
— Бакунин, я не чувствую себя даже политиком, — сказал Гейбнер, — я не наделён сильными страстями, но с пути, на который я встал в защите конституции, я не сойду. Qui vult quod antecedit, vult etiam quod consequitur[118].
— Я латыни не знаю, — бормотнул Бакунин.
— По старонемецкой пословице это значит — кто сказал «А», должен сказать и «Б» Если вы поставили на эту же карту жизнь и хотите отдать её на этих же баррикадах, то будем друзьями.
Гейбнер протянул Бакунину руку, и Бакунин крепко её пожал.
— Я поеду на Цангассе, а вы езжайте на Вильдсруфер, — сказал Гейбнер.
Тяжёлый упряжный мохнатый конь не хотел отъезжать от кобылы, Бакунин ударял его каблуками, повернул, тронул рысью. Возле Вильдсруфергассе Бакунину показалось: мелькнула, перебегая улицу, худая фигура Вагнера, в берете, в широких панталонах, синем сюртуке; даже показалось, что фигура композитора выражала веселье.
Атаки на баррикады Семпера были отбиты. С рудокопами отстрелялся Бакунин и на Брейтештрассе, но бойцы ждали ночи, как спасения, чтоб, упав темнотой на Дрезден, остановила б набатные колокола и выстрелы, повалив шпили дворцов, колокольни, всё смешав чернотой. Ночь не хотела приходить, но пришла.
В зале ратгауза, поджав ноги, на матраце в испачканном фраке сидел Бакунин. Рядом полулежал, наливал в жестяную кружку кофе из большого кофейника Рекель; сидели Маршаль, Цихлинский, Мартин, группа поляков: в светло-синих широких панталонах, по-турецки поджав ноги, отпивал кофе Вагнер, возбуждённо говоря:
— Это блестящая, блестящая победа! — Вагнер был даже красив, в необычайно радостном возбуждении обращаясь то к Бакунину, то ко всем окружавшим. — Такие переживания бывают раз и далеко не во всякой жизни! Я пробрался под обстрелом с вечера на Крейцтурм, но представьте, туда залезло уже несколько человек, и между ними учитель Бертольд, пытавшийся завязать со мной во время боя сложнейший философский спор на самые отвлечённые вопросы религии и права!
Все расхохотались.
— У башенного сторожа я достал тюфяк и устроился почти что с комфортом. И вот, на рассвете, вы подумайте, это была изумительная картина! С одной стороны беспрестанное, жуткое гудение колоколов, с другой — свист прусских пуль, а из сада у Крейцтурм слышу в начавшемся бою самую настоящую песню соловья! Нет, нет, это был удивительнейший рассвет в моей жизни!
— Вагнер, — прожёвывая колбасу, улыбался Бакунин, — если б вас сделать главнокомандующим революцией, она прошла бы у вас поразительно музыкально!
— Я даю слово, слышал самого настоящего соловья! И в полнейшей утренней тишине, когда из-за Эльбы встало, как расплавленный, огненный шар с ярким контуром, алое солнце, ещё не было ни выстрелов, ни колоколов, а с Тарандерштрассе уже начала доноситься «Марсельеза». Оттуда шли колонны человек в тысячу отлично вооружённых, в ногу марширующих рудокопов, солнце осветило их необычным светом, о, это была такая незабываемая сцена! Тут присутствовала как раз та самая стихия, которую я так долго отрицал в немецком народе! Тут она встала передо мной с полной ясностью, облечённая в изумительную форму! Рудокопы везли с собой на вороных клячах четыре небольшие пушки. Мне объяснили, что эти пушки принадлежали господину Дате барону фон Бургу, с которым я познакомился на торжестве открытия дрезденского певчего общества. Помню, он тогда ещё произнёс чрезвычайно благожелательную, но до смешного скучную речь. И поверьте, мои друзья, — засмеялся Вагнер, — когда из этих пушечек стали стрелять по солдатам, эта плохенькая канонада, по иронии судьбы, напомнила мне скучную речь господина Дате фон Бурга!
Поперхнувшись куском, Бакунин захохотал. Хохотали и окружившие матрац поляки, Цихлинский, Мартин, Рекель. Из комнаты совещаний вышел Чирнер, приглашая на заседание.
Уже шёл рассвет. В комнате необычно суетился тайный советник Тодт, жестикулировал, наседая на Гейбнера.
— Члены магистрата протестуют против того, что по распоряжению Бакунина в нижний этаж свозятся запасы пороха и там же льют пули! Я присоединяюсь! Мы подвергаем здание опасности!
— Одну минуту, — устало говорил Гейбнер, как бы успокаивая Тодта, протянул руку, смыкая светлые, окружившиеся кругами бессонницы глаза, — я переговорю с членами магистрата и с Бакуниным.
Но в этот момент за стеной раздался шум, словно в ратгауз с боем ворвались пруссаки. Посреди зала сгрудилась толпа разъярённых гвардейцев, махавших ружьями. Гейбнер подбежал к двери: в толпе металась громадная фигура Бакунина, Бакунин кричал:
— Граждане! Революция не знает бессудных убийств!
— Судить! Судить!
Гейбнер пробился; в толпе зажали сине-окровавленного человека, по-детски поднявшего к лицу руки.
— Ведите в комнату совещаний! Цихлинский, займите вместе с Бакуниным место судей! — кричал Гейбнер. Комната совещаний наполнилась вооружёнными; толпа напирала; пробившись сквозь неё мощным телом, закричал громово Бакунин, садясь за стол:
— Подсудимый! Назовите ваше имя, фамилию, род занятий!
Окровавленный человек нерешительно качнулся, побледнев под голосом судьи.
— Ганс Фогт, владелец мехового магазина с Брейтештрассе, — побелевший Фогт стоял в отчаявшейся позе. Бакунин еле потушил улыбку, утерев её широкой ладонью.
— В чём вы его обвиняете?
— Когда мы шли по Брейтештрассе, — заговорил ближний рослый гвардеец, — из верхнего этажа выстрелили, мы бросились, во дворе стоял он, — ткнул гвардеец в Фогта. — У него дымилось ружьё, это шпион…
— Постойте! Герр Фогт, вы действительно стреляли?
— Да, — и бледность лица Фогта стала меловой.
— Стреляли? — переспросил удивлённо Бакунин.
— Да, но я стрелял не в них, — указал на гвардейцев Фогт, — я честный человек, меня тридцать лет знает вся Брейтештрассе…
Бакунин увидел, как от жалости к Фогту побледнел Гейбнер.
— …господин судья, — колени Фогта дрожали, язык заплетался, говорил торопясь, спасаясь от смерти, — у меня от покойного отца, седельщика Карла Фогта осталось дробовое ружьё, с которым мой покойный отец ходил на охоту, я не охотник, всю мою жизнь не охотился, но в городе так много выстрелов, и моя жена сказала, что можно испробовать ружьё, я и выстрелил в голубей, — и совершенно неожиданно, сжавшись, Фогт вобрал в плечи голову, заплакав, закрываясь, размазывая по избитому лицу слёзы.
— Какое это ружьё? Вы его взяли? — Бакунин едва сдерживал смех. Гвардеец передал ржавое дробовое ружьё со стёршейся насечкой «Льеж» Удерживая смех, Бакунин насупился сильней.
— Герр Фогт, ваше ружьё действительно похоже на палку, но зачем же вы в такой серьёзный момент, когда народ в отчаянном напряжении отстаивает свои права, вздумали стрелять по голубям? Ваш поступок неосторожен, вы за него могли поплатиться, но теперь вы свободны.