Ровно за пятнадцать минут до отхода поезда окошечко кассы открылось; очередь пришла в движение. Вдруг сзади раздался дикий крик. Фомин, вздрогнув, с ужасом оглянулся и увидел, что прогуливавшийся по перрону германский офицер страшным нечеловеческим горловым голосом орал на перепуганного до смерти вокзального служащего.
— R-r-raus!..[51] — орал офицер так, как во всем мире умеют кричать одни немцы. — R-r-raus!
Очередь у кассы подвигалась все быстрее.
На гомельской пристани измученный, голодный, но радостно и бодро настроенный Фомин очутился только под вечер. Попал он вовремя: киевский пароход отходил через полчаса. Фомин успел побриться и переодеться: по советской России было даже и не совсем удобно путешествовать в приличном виде, но в чемодане у Фомина оказалось все, что нужно. Он вообще был человек запасливый, и дорожные принадлежности у него были превосходные. Через десять минут после того, как пароход тронулся, Фомин вышел на палубу в мало поношенном дорогом костюме из английского сукна перлового цвета, в мягкой шляпе, тоже не очень потертой, с дорогой тростью, серебряный набалдашник которой изображал голову мопса (это было бы безвкусно, если б трость не была старинной). На палубе стояли накрытые столы. Фомин всегда любил обедать в вагон-ресторанах. Но в этот день вид занятого им столика, судок с уксусом и прованским маслом, баночка с горчицей, от руки написанная, с расплывшимся чернильным пятном, карта блюд, полная сахарница и особенно свежие белые булки в плетеных корзинах, — все это произвело на него одно из самых сильных впечатлений, которые он когда-либо испытывал в жизни.
Каюты парохода были заняты германскими офицерами (кассир только усмехнулся, когда штатский человек по-русски попросил у него каюту). Однако, заплатив кому следовало на чай, Фомин устроился очень удобно на палубе, в парусиновом кресле с передвижной спинкой. Он закутал в плед вытянутые ноги; но ему и без пледа было тепло от выпитых за обедом двух бутылок пива, — не прежнего немецкого, а все-таки очень недурного.
Стоял светлый весенний вечер. Тишина на Днепре была необыкновенная. «Нет в мире поэтичнее реки, нет прекраснее берегов», — блаженно думал Фомин. Он родился и прожил жизнь в Великороссии, но мать его носила чисто малороссийскую фамилию. Ему было и смешно, и грустно оттого, что он здесь оказался иностранцем. «Какая чудесная страна, эта Украина, и народ какой милый, важный, вежливый, не то что у нас, где слова не скажут без матерщины, — лениво думал Фомин, без большого успеха пробуя отделить в мыслях русский народ от украинского. — Та баба с молоком была иностранка… И эти мужички в вагоне тоже все для меня иностранцы, — ласково-насмешливо думал он. „Мужичек, кстати, был презабавный. „Все паны, говорит, посказились“, — это оттого, что начальство заговорило по-мужицки… И в самом деле, кажется, посказились… А тот другой, чернобородый, тот, напротив, очень мрачный: ему, кажется, хотелось бы, чтоб было как у нас… А может быть, и в самом деле это для них соблазнительно: „панов рiзать“? Собственно таков и есть для них весь смысл революции… Ну, не для всех, так для многих… Может, и я на их месте не отказался бы?.. Ключевский предсказывал, что наш русский мужичок последовательно надует царя, церковь и социализм — и очень ловко надует… Да, странные события… Но какая чудесная, милая, поэтическая страна!.. Где еще в мире есть такие картины: эти леса, эта лунная ночь!“
Мысли его перешли на другое. Самые непривычные настроения вдруг сказались у Фомина; он не думал, что и в дальнейшей его жизни эти новые чувства будут иметь некоторое (хоть не очень большое) значение; не думал, что воспоминание о лунном вечере на пароходе навсегда закрепится где-то у него в душе и уж не уйдет оттуда до конца его дней. «А, может быть, и действительно вовсе не в том дело, — думал Фомин, — чтобы стать знаменитым адвокатом, загребать куши и любоваться каждый день своей фамилией в газетах. И не в том, чтобы быть своим человеком у графини Геденберг… Да и нет ее больше, бедной старухи. Тот мир, разумеется, кончился навсегда… Да, я о нем сожалею, да, мне жаль, что больше никогда не будет двора, что я никогда не буду ходить в придворном мундире, что нет больше титулов, нет орденов… Так и не удалось мне пожить той жизнью: надо было родиться раньше, как мой предок, что служит при Палене. Да, жаль, что ж скрывать от себя правду? Но тут ничего не поделаешь: над этим нужно раз навсегда поставить крест… А что, если нужно поставить крест и над адвокатурой, над судом, надо всем тем, чем жили люди моего поколения? Что же останется тогда?.. Купить здесь не имение, — какие уж теперь имения? — а дом с садом, хороший, старый дом, где-нибудь на Волыни? Чудесные там есть дома и парки, особенно у польских помещиков… Да поселиться тут, в глуши, где пока еще смирен и незлобив народ… Жениться на дочери соседа, как в пушкинские времена. И гораздо умнее жили люди, чем мы… Так и тот мой предок кончил жизнь в своем малороссийском имении».
Мысль о женитьбе давно занимала Фомина. Он не был ни в кого влюблен; многие женщины ему нравились, но всегда как-то с женитьбой не выходило. Между тем холостая жизнь, несмотря на некоторые преимущества, давно ему надоела. «Да, пора бы, — думал Фомин. — Я женюсь не иначе, как по любви, но все-таки нужно, чтобы она была из хорошей семьи и с состоянием… Отчего же в самом деле нельзя так, чтобы и по любви, и чтобы все было, как следует? Вот как Гартнер женился: умница и счастливчик… — Гартнер был его приятель, один из самых блестящих молодых адвокатов Петербурга. — Ведь не на старой деве женился, и не на безобразной вдове, а на очень милой и славной девушке, скорее даже хорошенькой. Право, ее многие находят недурной: глаза, все говорят, красивые… Конечно, ему и в голову не пришло бы на ней жениться, если б не ее триста тысяч, и если бы она не была единственной наследницей миллионера… Папаше вдобавок за семьдесят… Но кому какое до этого дело? Кто теперь об этом вспоминает? А если дураки когда и вспоминают, то собака лает, ветер носит. А какой вышел милый, приятный, хорошего тона дом: у них бывает цвет Петербурга и так все у них мило, смотреть любо. И с тестем самые добрые отношения: „живешь? ну, еще поживи, в могилу не унесешь, хоть, конечно, очень засиживаться не надо“, — благодушно-снисходительно думал Фомин. — Собственно, это старые мои мысли… Сегодня я нашел что-то новое, гораздо лучшее. Но ведь и в старом, если по-новому отнестись, любовно, без зависти и без злобы, есть много верного и хорошего… Все дело во внутреннем освещении… Надо будет еще очень об этом подумать…»
Он вдруг с удивлением почувствовал, что у него просто никогда до сих пор не было времени подумать обо всем этом, о своей жизни, и о жизни вообще, и об отношении, к другим людям. «Может, любознательности не было, интереса, энергии? Но ведь это и есть самое важное: как жить с людьми, какими общими правилами в этом руководиться, а не то, что сегодня так, а завтра иначе, — с какой ноги встал… Как же для этого не оказалось времени, когда для всяких пустяков хватало?» — с недоумением спросил себя Фомин и почувствовал, что сейчас заснет, несмотря на важность этого вопроса. «До того я думал об очень приятном… Да, можно жениться и без состояния… Вот хутор все-таки хорошо было бы получить. Право, в этом-то и есть настоящее счастье: милая, красивая, добрая жена, дети, свой сад, свои лошади, своя наливка, свое варенье, все то, над чем мы так глупо смеялись сто лет… Нужна была война и революция для того, чтобы мы оценили прелесть чая в своем саду, собственного варенья, лягавой собаки, винта со столетними прибаутками… Боже, как и засну!.. Да, все обман, чем мы жили… Надоел и весь этот мой светский скептицизм: все ерунда, дешевая ерунда! Надо жить проще и добрее. И ни к чему интриги, злоба, злословие… Попробовать просто и благожелательно относиться ко всем? Ты человек, и я человек, что ж нам ссориться и рассказывать гадости друг про друга… Да, верно, это и есть самое важное… Вон там за этим лесом, может быть, есть дом с садом, то, что мне нужно… И приятные соседи, и дочь-блондиночка… Но ведь я здесь иностранец! Советский чиновник… Еду делить сокровища искусства. Боже, как все это глупо!.. Вот Сема удивится, увидев меня! Тамарочка как обрадуется, ах-ах!.. И незачем называть его Семой: со слабостями люди, но хорошие люди… А в общем, конечно, порядочные люди преобладают над подлецами… Надо бы завести такую статистику… Немцы здесь и заведут статистику… Да, посказились паны… А другой мужичок очень, очень хочет „рiзать“… А германский канцлер граф… Гертлинг… говорит „Це брехня, громадяне“… — думал, засыпая, Фомин.
Кременецкие перед отъездом оставили Мусе адрес киевских приятелей, по которому следовало направлять письма. Они сами не знали, где именно остановятся! носились слухи, что Киев совершенно переполнен, что главные гостиницы заняты немцами и что свободных комнат нет нигде. Поэтому Фомин прямо с пристани поехал на извозчике к приятелям Кременецких. Оказалось, что Семен Исидорович там больше не живет.