— Я непременно, непременно помогу вам! — с жаром воскликнула я. — Я сделаю все, что вам будет угодно. Буду сторожить вашего ангела, буду заботиться об этой юной особе, только скажите, кто она.
— Как может статься, чтобы вы не знали, о ком я говорю? — сказал он серьезно и очень тихим голосом. — Она же такая безупречная, добрая, неописуемо прекрасная! Второй, подобной ей, здесь быть не может. Совершенно очевидно, что я имею в виду…
И тут задвижка двери, соединявшей комнату мадам Бек с детской, внезапно щелкнула, будто дрогнула тронувшая ее рука, и послышалось неудержимое чиханье, которое пытались подавить. Подобные неприятности случаются даже с лучшими из лучших. Мадам (изумительная женщина!) как раз находилась при исполнении служебных обязанностей. Она незаметно вернулась домой, на цыпочках пробралась наверх, в свою комнату. Если бы она не чихнула, то услышала бы все до конца, как и я, кстати, но злополучное чиханье вынудило доктора Джона замолчать. Он стоял, объятый ужасом, а она вошла в комнату — бодрая, невозмутимая, в наилучшем настроении и притом совершенно спокойно. Даже тот, кто хорошо ее знал, мог бы решить, что она лишь недавно вернулась домой, и с презрением отверг бы самую мысль о том, что она добрых десять минут подслушивала под дверью, прильнув ухом к замочной скважине. Она заставила себя чихнуть еще раз, объявила, что простужена, затем принялась рассказывать, как ездила в фиакре по делам. Колокол возвестил час молитвы, и я оставила ее наедине с доктором Джоном.
Как только Жоржетта выздоровела, мадам отослала ее в деревню. Мне стало грустно — я любила эту девочку, и разлука с ней усугубила мое одиночество. Но мне не следовало бы жаловаться. В доме, где я жила, кипела жизнь, и я могла бы завести приятельниц, если бы не предпочитала уединение. Все учительницы по очереди делали попытки завязать со мной самые близкие отношения, и я не противилась этому. Одна из них оказалась достойной женщиной, но ограниченной, нечуткой и себялюбивой. Вторая, парижанка, при благородной внешности в душе была растленной особой без убеждений, без правил, без привязанностей; под внешней благопристойностью она обнаружила низкую душу. Она отличалась поразительной страстью к подаркам, и в этом отношении третья учительница, вообще-то особа бесхарактерная и незаметная, была весьма на нее похожа, с той лишь разницей, что ей была свойственна алчность. Ею владела страсть к деньгам как таковым. При виде золотой монеты ее зеленые глаза загорались — такое редко приходится наблюдать. Однажды она, в знак глубокого ко мне расположения, повела меня наверх и, открыв потайную дверцу, показала свой клад — кучу шероховатых больших пятифранковых монет общей суммой примерно в пятнадцать гиней. К этому кладу она относилась с такой же любовью, с какой птица относится к снесенным ею яйцам. Это были ее сбережения. Она часто говорила мне о них с таким безумным и неослабеваемым обожанием, какое странно наблюдать в человеке, не достигшем еще двадцатипятилетнего возраста.
Парижанка же, напротив, была расточительной (во всяком случае, по склонностям, а на деле — не знаю) и злобной. Змеиная головка ее злобы лишь однажды мелькнула предо мною, и то на мгновение. Я успела уловить, что это весьма редкая гадина, и необычность этого создания разожгла мое любопытство. Если бы она выползла смело, я, возможно, сохранила бы философское спокойствие, не отступила бы и хладнокровно рассмотрела всю извивающуюся тварь — от раздвоенного языка до покрытого чешуей кончика хвоста, — но она лишь зашуршала в листках скверного бульварного романа и, натолкнувшись на опрометчивое и неразумное изъявление гнева, юркнула меж страниц и скрылась. С тех пор парижанка меня возненавидела.
Она постоянно была в долгах, так как еще до получения жалованья приобретала на всю сумму не только туалеты, но и духи, всякие снадобья для лица и тела и разные сласти. Как равнодушна и бессердечна была эта женщина ко всему кроме наслаждений! Она словно стоит перед моими глазами: худощавая, узкое бледное лицо с правильными чертами, прекрасные зубы, тонкие губы, крупный, выступающий вперед подбородок, большие, но совершенно ледяные глаза, выражавшие одновременно мольбу и неблагодарность. Она смертельно ненавидела всякую работу и обожала нелепо, бездушно, бессмысленно расточать время, что в ее понимании и было истинным наслаждением.
Мадам Бек отлично понимала ее характер. Как-то она заговорила со мной о ней, и в ее словах я ощутила непонятное смешение проницательности, равнодушия и неприязни. Я спросила, почему она не увольняет эту особу. Она ответила откровенно: «Потому что мне так выгоднее», — и отметила уже известное мне обстоятельство — мадемуазель Сен-Пьер обладала исключительной способностью держать в повиновении обычно непокорных школьниц. От нее исходила парализующая сила — спокойно, без шума и принуждения она усмиряла их, как безветренный мороз сковывает бурный поток. В приобщении детей к наукам от нее было мало проку, но зато никто не мог превзойти ее в умении держать учениц в строгости и добиваться выполнения всех правил приличия. «Je sais bien quelle n’a pas de principes, ni, peut-être, de mœurs,[109] — честно призналась как-то мадам, но с философским видом присовокупила: — Son maintien en classe est toujours convenable et rempli même d’une certaine dignité; c’est tout ce qu’il faut. Ni les élèves ni les parents ne regardent plus loin; ni, par conséquent, moi non plus».[110]
Пансион наш представлял собой странный, вечно взбудораженный и шумный мирок. Прилагались огромные усилия, чтобы скрыть цепи под гирляндами цветов, тонкий аромат католицизма ощущался во всем, что происходило в школе: снисходительное отношение к так называемым земным радостям уравновешивалось строгими запретами в духовной сфере. Юный разум формировался под давлением законов рабства, но, дабы дети не слишком много размышляли на эту тему, использовался любой предлог для игр и телесных упражнений. В нашей школе, как и повсюду в Лабаскуре, церковь стремилась воспитать детей сильными телом, но слабыми духом, — полными, румяными, здоровыми, веселыми, невежественными, бездумными, нелюбознательными. «Ешь, пей, живи! — внушает церковь. — Заботься о своем теле, а о душе позабочусь я. Я исцеляю ее и руковожу ею. Я обеспечиваю ей спасение». Эту сделку каждый истинный католик считает для себя выгодной. А ведь подобные же условия предлагает и Люцифер: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне и я, кому хочу, даю ее, и если ты поклонишься мне, то все будет твое».
В это время года, то есть в разгар лета, в доме мадам Бек начиналось такое веселье, какое только можно допустить в учебном заведении. Целыми днями широкие двери и двустворчатые окна были открыты настежь, солнечный свет, казалось, навечно растворился в воздухе, облака уплыли далеко за море и, наверное, отдыхали где-нибудь подле островов, таких, например, как Англия (милая страна туманов!), навсегда покинув засушливый континент. Мы проводили в саду больше времени, чем в доме, — вели занятия и ели в «grand berceau».[111] Кроме того, уже чувствовалось приближение праздника, что давало право на почти полную свободу. До осенних каникул оставалось всего два месяца, но еще раньше предстояло празднование великого дня — именин мадам, которые отмечались очень торжественно.
Подготовкой к этому дню руководила главным образом мадемуазель Сен-Пьер. Мадам же держалась от всего в стороне, якобы не ведая, что готовится в ее честь.
Ей-де неизвестно, она и не подозревает, что ежегодно со всей школы по подписке собирают деньги на достойный ее подарок.
Тонкий и тактичный читатель предпочтет, вероятно, чтобы в повествовании было опущено описание краткого тайного совещания по упомянутому вопросу, происходившего в комнате мадам.
— Что вы хотите получить в этом году? — спросила приближенная к мадам парижанка.
— Ах, совершенно все равно! Не стоит об этом говорить! Пусть у бедных детей останутся их франки. — И мадам приняла кроткий и скромный вид.
Тут Сен-Пьер обычно выдвигала вперед подбородок; она знала мадам как свои пять пальцев и всегда называла мину кротости, доброты у нее на лице гримасой.
— Vite![112] — изрекла она ледяным тоном. — Назовите нужный предмет. Что вы хотите — драгоценности, фарфор, гребешки-ленты или серебро?
— Eh bien! Deux ou trois cuillers, et autant de four-chettes en argent.[113]
В результате переговоров появлялась нарядная коробка со столовым серебром стоимостью в 300 франков.
Программа праздничной церемонии состояла из вручения подарка, легкой закуски в саду, спектакля (в исполнении учениц и учителей), танцев и ужина. Помнится, все это производило потрясающее впечатление. Зели Сен-Пьер понимала толк в таких вещах и искусно устраивала подобные развлечения.