«Свет мой, батюшка, надежа моя, здравствуй на многая лета! — восклицает она в порыве любовного припадка. — Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя свое святое, также и Матери своея, пресвятыя Богородицы, над вами, свет мой. Чего от века не слыхано, ни отцы наши поведаша нам такого милосердия Божия. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетския, тогда чрез Моисея, угодника своего, а ныне через тебя, душа моя. Слава Богу нашему, помиловавшему нас чрез тебя. Батюшка ты мой, чем платить тебе за такие твои труды неисчетные? Радость моя, свет очей моих! Мне веры не иметца, штобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне день той был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собою. Писма твои, врученны Богу, к нам все дошли в целости. Испод Перекопи пришли отписки в пяток 11–го числа. Я брела пеша испод Воздвиженскова, только подхожу к монастырю Сергия — чюдотворца, к самым святым воротам, а от ворот отписки о боях. Я не помню, как взошла, чла, идучи! Не ведаю, чем ево света благодарить за такую милость ево, и матерь ево, и преподобнаго Сергия, чюдотворца милостиваго. Што ты, батюшка мой, пишешь о посылке в монастыри, все то исполнила, по всем монастырям бродила сама пеша. А раденье твое, душа моя, делом оказуетца. Што пишешь, батюшка мой, штоб я помолилась: Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видети»…
Бесконечное письмо! И все «свет мой», «душа моя», «надежа моя», «батюшка мой», «свет очей моих», «братец Васенька!»
Пропадай все, а только чтоб Васенька был скорей около нее! А Васенька — седой коренастый мужчина, у которого сын уже сановник… Не беда, страсть ведь сила слепая… Но эта слепая страсть не мешает ей биться из-за власти. Она зубами за нее уцепилась и никому не хочет уступить: она помнит то, что видела Волошка в воде… Где же два гробика? Где венцы?
Кончив страстное послание к Голицыну, она спрятала его в стол, а потом долго стояла на коленях перед киотом. Вечерело. Из киота глядел на нее кроткий лик Спасителя…
Она решилась на что-то…
— Федорушка! — кликнула она в соседнюю комнату.
На ее зов явилась Родимица. Она видимо похудела и осунулась. Но Софья не замечала этого: у эгоизма, как у крота, нет глаз на многое.
— Вот что, Федорушка, — сказала она быстро, — спосылай сейчас за Шакловитым, да чтоб он захватил и Гладкого, и Чермного с товарищи.
— Слушаю, государыня, — как-то глухо отвечала постельница, нерешительно переминаясь на месте.
Это заметила Софья.
— Ты что, Федорушка? — спросила она.
— Да вот об князе Василье Васильевиче, государыня: добрые вести от него пришли?
— Добрые, добрые, Федорушка: и агарян победил, и сам к нам скоро будет.
— А Сумбулов, что ж, государыня, благополучно доехал до Перекопи?
— Благополучно, Федорушка… И добро, выиграл себе невесту.
— Кого? — глухо спросила Родимица.
— Вестимо, Меласю, Меланьюшку… Будто ты и не знаешь…
Злой огонек блеснул в глазах Родимицы, и она тотчас же вышла. Вслед за нею вышла в другую комнату и Софья. Там за пяльцами сидела Мелася и усердно работала иглой.
— Ну, Маланьюшка, — сказала Софья, — скоро и тебе будет радость.
— Какая радость, государыня? — с дрожью в голосе спросила девушка.
— А боярыней скоро будешь.
Мелася вся вспыхнула, и иголка задрожала в ее руке.
— Что, рада небось? — спросила царевна.
— Я не ведаю, про что ты изволишь говорить, государыня, — еще более покраснев, отвечала молодая постельница.
— У! Хитришь у меня, девка, — улыбнулась Софья, — а кто онамедни молился со слезами: «Господи! Пречистая! Покрой своим покровом раба твоего Максима!» А? Кто этот Максимушка?
В это время вошла Родимица. Она была еще бледнее: не то страдание, не то злоба сказывались в ее блестевших лихорадочным огнем глазах. Но она старалась скрыть это.
— Федор пришел, государыня, Шакловитый, — сказала она тихо, как бы боясь, что голос ее выдаст.
Софья по-прежнему ничего не заметила и вышла. Шакловитый ждал ее в приемной. Со времени казни Хованских он, казалось, постарел и похудел, но держал себя несколько иначе, не по-дьячески, хотя лисьи ухватки подьячего все еще выдавали его бывшую профессию, требовавшую кошачьей мягкости и лисьей увертливости. Он низко поклонился.
— Пойдем ко мне, Федор, — ласково сказала царевна, — а Гладкий с товарищи?
— Они не помедля будут, государыня, — отвечал начальник стрельцов, бывший дьяк.
— И добро… Мне с тобой особо надо будет поговорить.
И они вошли в молельную царевны, по-нынешнему в кабинет. Шакловитый поклонился иконам.
— Садись, Федор, — пригласила его царевна.
Шакловитый сел по привычке постоянно докладывать и писать в этой комнате к письменному столу.
— Слышно, Федор, — начала Софья, — там (она сделала ударение на этом слове), там, слышно, не похваляют нашего дела… Медведица с сынком, а пуще Бориска Голицын да Левка Нарышкин судачат, якобы князь Василий со срамом ушел из Перекопи.
— Точно, государыня, поговаривают, — отвечал Шакловитый.
— Так надо заткнуть им глотку, — сердито проговорила Софья.
— А чем ее, глотку-то, заткнешь, государыня. На чужой роток не накинешь платок, сама ведаешь, матушка.
— А мы накинем!
— Где ж этот платок?
— А ты сотки… Ты, Федор, ткач добрый, умеешь ткать.
— Недоумеваю, государыня, — улыбался хитрый дьяк.
— А пером? Оно у тебя такой уток, такие узоры тчет, что на, поди раскуси.
— Что ж я пером-то сотку, государыня?
— А похвальную грамоту князь Василью за всю его многую радетельную службу, как он поганых агарян поразил и, аки Моисей, вывел народ израильский из полону.
— Так, так, государыня: теперь уразумел малую толику.
— А уразумел, так садись и строчи: вот тебе перо и бумага.
— Добро-ста, государыня: прострочу платочек на ихний роточек.
Он сел к столу, обмакнул перо в массивную чернильницу, снова омочил перо в чернила, и привычная дьячья рука заходила по бумаге.
— Да смотри, Федор, покрепче: лучку да перцу подсыпь, — понукала Софья.
— Подсыплю, государыня, подпущу и ладонцу, оно не претит.
— Можно, что ж! Покурить ладоном не лишне.
Грамота была скоро набросана.
— А ну, ну прочти, Федор.
— По титуле, — начал Шакловитый, — мы, великие государи, тебя, ближняго нашего боярина и оберегателя, за твою к нам многую радетельную службу, что такие свирепые и исконные креста святого неприятели твоею службою не чаянно и никогда не слыханно от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены, и побеждены, и прогнаны…
— Зело хорошо, зело хорошо! — шептала Софья.
— И объявились они сами своим жилищам разорителями, — продолжал Шакловитый, — отложа свою обычную свирепую дерзость, пришед в отчаяние и ужас…
— Так, так… зело красно!
— В Перекопи посады и села и деревни все пожгли, и из Перекопи со своими поганскими ордами тебе не показались и возвращающимися вам не явились, и что ты со всеми ратными людьми к нашим границам с вышеописанными славными во всем свете победами…
— Ну перо! Вот золотое перо! — невольно шептала Софья. — Славными во всем свете победами…
— … возвратились в целости, милостиво похваляем.
— Постой, постой, Федор! — взволнованно говорила Софья. — Припиши: милостиво и премилостиво похваляем.
— Припишу, государыня, точно что покрепче будет.
— Эко перо у тебя, Федор! Что за перо! Золотое! Словно жемчугом по золоту нижет…
В это время вошла Родимица и доложила, что пришли стрельцы.
— Проведи их сюда, Федорушка, — сказала Софья.
Стрельцы вошли как-то нерешительно, словно прячась один от другого, и истово широко все разом перекрестившись на образа, низко поклонились царевне, а потом Шакловитому. Их было пять человек: Гладкий, Чермный, Кондратьев, Петров и Стрижов, это были «заводчики», запевалы после Цыклера и Озерова. Глотки этих крикунов были известны всей Москве.
— Здорово, молодцы! — ласково встретила их царевна.
— Здравия желаем, матушка-государыня! — отвечали они в один голос.
— Садитесь, братцы, — приглашала Софья, — у меня есть до вас дело.
— Благодарствуй, государыня, на жалованье, а сидеть нам не к лицу.
— Не вприлику будет, постоим.
— Как знаете, — согласилась Софья, — а у меня к вам разговор будет не простой… Ведомо вам, чаю, самим, что в Москве ноне деется: вас, старых слуг, ни во что не ставят, а обзавелись новенькими, потешными, да и мне за мое семилетнее державство ничего, кроме досады, не вышло, мутят меня с братом царем, так что хоть из царства вон.
Она помолчала. Упорно молчали и стрельцы, и только Гладкий нетерпеливо мял шапку в руках.
— А все от Бориса Голицына да ото Льва Нарышкина, — продолжала Софья, — меньшего вон брата с ума споили: с коих лет пить начал да бражничать с девками от живой жены, а давно ли женат? И полгоду не будет… так и живет в немецкой слободе… А старшего брата, Ивана — царя, ни во что ставят, двери ему дровами завалили и поленьем, а царский венец изломали… Меня девкою называют, будто я и не дочь царя Алексея Михайловича… житье наше стало коротко… радела я обо всячине, а вон до чего дожили…