Ульрих пожал плечами и обратился к привратнику вежливее, чем прежде. К счастью для него, к воротам подошел камердинер живописца Челло, занимавшего теперь квартиру Моора, который изъявил готовность доложить о нем своему господину.
Ульрих последовал за приветливым Пабло во дворец, и на каждой ступени ему припоминалось то или другое из прежней его жизни; а когда он вошел в переднюю, и из соседней комнаты на него пахнуло запахом масляной краски, он потянул в себя воздух с таким удовольствием, как час тому назад чистый Божий воздух.
Какой прием ожидал его? Захочет ли придворный живописец оказать покровительство ученику и любимцу впавшего в немилость Моора? Челло не был похож на фламандца; это был человек минуты, постоянно сообразовывшийся с обстоятельствами, то гордый и надменный, то веселый и общительный. Каков-то он сегодня? Но Ульриху некогда было долго размышлять, так как вскоре после того как его покинул Пабло, дверь распахнулась, и все семейство Челло радостно поспешило ему навстречу. Изабелла впереди всех, за нею следовал Санчес, далее сам Челло, потом тучная, расплывшаяся мать семейства, которую Ульрих ранее редко видел, потому что она почти весь день проводила в своей постели; позади всех шла дуэнья Каталина с кисло-сладкой улыбкой на устах.
Прием, оказанный ему, был самым радушным и сердечным. Изабелла схватила его руку обеими руками, как бы желая убедиться, действительно ли это он, и затем, пристально вглядевшись в него, задумчиво покачала головой. Санчес обнял его и стал кружиться с ним по комнате, отец крепко жал ему руки, а мать обратилась к старой дуэнье и воскликнула:
– Боже, что сталось с этим красавцем-юношей! Как он похудел! Ступай сейчас к Диего на кухню, Каталина, и принеси ему чего-нибудь поесть и попить.
Наконец его повели в соседнюю комнату. Мать тотчас же грузно опустилась на диван, а другие стали расспрашивать его о том, что с ним было, откуда он попал к ним, и многое другое.
Ему уже не хотелось есть, но тем не менее госпожа Петра заставила его уничтожить целого каплуна, поставленного прямо ему на колени. На лицах всех присутствующих выражалось участие, одобрение, сострадание; наконец Челло сказал:
– Теперь ты останешься у нас, Наваррете. Король, конечно, все еще сердит на Моора, но у нас ты будешь в безопасности. Тебя ко мне точно небо послало. Я только что хотел выписать себе помощника из Венеции. Конечно, ты можешь оставаться в таком виде, но благодаря Святой Деве и Моору у тебя не будет недостатка в деньгах. Их у нас найдется порядком. Донья Софронизба вручила мне для тебя сто дублонов25, вон они лежат там в шкафу и с нетерпением поджидают тебя. Они в твоем распоряжении. Твой учитель, мой учитель, великий учитель всех художников, наш Моор переслал их тебе. В таком виде я тебя уже не выпущу на улицу. Смотри-ка, Изабелла, вон рукав болтается на двух ниточках, а локоть запросил есть. Легонькая одежда, нечего сказать. Санчес, ты сейчас же отправляйся с ним к портному, к Оливерио… или нет, не сегодня: сегодня мы все останемся здесь, все вместе. И Геррера придет из Эскуриала. Не правда ли, дамы не взыщут за неблестящий костюм? Да, и вот еще что! Кто же выберет бархат и кружева для нашего молодого щеголя? Ведь он всегда любил хорошо одеваться. Я как будто сейчас вижу улыбающееся лицо Моора при виде придуманных Наваррете сборок и бантов. Ну хорошо, мой милый, что ты отыскался. Мне бы следовало заколоть теленка по случаю возвращения блудного сына, но мы люди маленькие, вместо теленка – каплун, и то сойдет! Но ты ничего не пьешь. Изабелла, да налей же ему! Ай, ай, ай, а эти шрамы на шее и на руках! Потребуется немало кружев для того, чтобы прикрыть их. Нет, брат Ульрих, это почетные рубцы, и ты можешь гордиться ими! Дай-ка я поцелую этот широкий шрам на шее. Ты славный, храбрый юноша, и увидишь, когда-нибудь явится красавица, которая последует моему примеру. Ах, если бы Антонио был здесь! Вот тебе еще один поцелуй за него, и еще, и еще. Прими эти поцелуи не от меня, а от имени искусства, которому ты сохранил великого Моора.
Поцелуй художника от имени искусства – это было получше, чем поцелуй прекрасной Кармен.
Челло сам был замечательным художником, и между ним, Моором и архитектором Геррерой, который не замедлил прибыть, существовали самые дружеские отношения.
С каким радостным чувством Ульрих в этот день улегся в постель, как легко ему было молиться и какой подробный отчет он отдавал в уме далеким, но милым ему существам о своих приключениях!
На следующее утро он отправился с туго набитым кошельком в город и вернулся в квартиру Челло в новом, красивом костюме, с подстриженными и тщательно расчесанными локонами. Цирюльник красиво закрутил ему кверху его пробившиеся усики. Правда, он был несколько худощав, но в нем уже виделся будущий красавец-мужчина.
Около полудня Челло позвал Ульриха в большую мастерскую Моора. В ней уже не царствовал прежний порядок, замечалось отсутствие заботливой руки Софронизбы. Мольберты с незаконченными картинами и эскизами стояли в разных углах; платья, ковры, оружие разбросаны были по столам, креслам и даже на полу; на камине и на статуе Юлия Цезаря висели завядшие лавровые венки. Между мольбертами расхаживали шесть любимых кошек живописца, а седьмая, только что окотившаяся белая кошечка, лежала на особо сделанной для нее кроватке и кормила своих котят. Два желто-синих попугая и несколько какаду качались в медных кольцах перед растворенным окном и неистово кричали, а слуга-негр ползал по полу и вытирал его мокрой тряпкой, по временам радостно улыбаясь, потому что Челло имел обыкновение распевать за работой, а негр был большой любитель музыки. Словом, нельзя было узнать тихой, скромной, содержавшейся в порядке мастерской фламандца.
Но и в этом хаосе создавались великие художественные творения. У испанца была даже большая сила воображения и большая образность, чем у трезвого, несколько холодного сына Голландии. Но зато в его произведениях было менее глубины и искреннего чувства.
Челло подозвал юношу к мольберту и сказал, указывая на пеструю картину, над которой он работал:
– Видишь ли, мой друг, вот это будет битва кентавров, а вот то – парфянские всадники, святой Георгий, поражающий дракона, а крестоносцы только что начаты. Король желает также иметь апокалипсических всадников. Нечего делать, завтра же примусь за них. Все это предназначается для стен и потолка нового зимнего манежа. Трудно одному справиться со всей этой работой; просто приходится разорваться; я-то работаю за двоих, – что я говорю, за двоих! за четверых! У Дианы Эфесской было несколько грудей, а у Цербера – три головы. Мне же природа дала только две руки. Я нуждаюсь в помощнике, и ты можешь быть мне полезен. Вас еще не учили писать лошадей, как говорила мне Изабелла; но ты сам полукентавр. Так вот, примись пока за коней и, когда ты кончишь, отнеси полотно в манеж. Я уже там подправлю твою работу.
Это приглашение скорее озаботило, чем обрадовало Ульриха. Он выразил сомнение в том, удастся ли ему справиться с поручаемой ему работой, и откровенно высказал желание поехать к Моору в Нидерланды и заниматься там, под его руководством, письмом с натуры. Но Челло не дал ему докончить.
– Я видел написанный тобой портрет Софронизбы. Ты уже не ученик, а многообещающий художник. Моор – отличный портретный живописец, а ты немногим ему уступаешь. Но в искусстве нельзя быть односторонним. В его область входит все, что живет. Что создало славу Апеллеса26 – его Афродита или его конь, – трудно сказать. Не нужно только копировать, надо создавать самому. Моор говорил мне, что у тебя большая сила воображения. Нужно пользоваться тем, что кому дано. Антонио заставлял тебя слишком долго рисовать моделей. Талант, смелость, прилежание – вот что необходимо художнику; а у тебя ни в том, ни в другом, ни в третьем нет недостатка; остальное же дается само собой. Смотри-ка, вот эти написанные мной лошади совсем недурны – а я до тех пор не изображал лошадей, пока не пришлось написать портрет короля верхом на коне. Ступай завтра в конюшню и всмотрись хорошенько в чистокровных лошадей, а затем отправляйся на живодерню и изучи там кляч: они пригодятся тебе для апокалипсических всадников. Итак, за дело! Пора, чтобы ты сам начал зарабатывать себе хлеб.
Ульрих послушался совета нового учителя, принялся писать лошадей и кляч, а немного погодя стал работать в манеже, конечно, под руководством Челло. Чем больше продвигалась вперед работа, тем усерднее он занимался. Ему нравилась эта дьявольская жизнь и приятная усталость после усиленной работы; но порой ему казалось, что путь к вершине искусства должен быть труднее и утомительнее. Иногда ему недоставало упреков строгого своего первого учителя, а расточаемые ему похвалы за работу, которой он сам был недоволен, удивляли и даже смущали его.