— Не срамословь…
Лодья развернулась под ветром, пошла, кренясь, куда гнал ее ветер, кормщик выпустил дрог из руки, рулевое весло завалилось на бок…
— Ох, кормщик! — сказала Таисья. — Ну что ты за мужик такой бесстрашный…
Потом, смеясь, Рябов молвил:
— И куда это нас занесло? Ивняка-то, кажись, не должно быть… Бери-ка весло, женка, выводи корабль!
Таисья вздохнула:
— Погоди, посплю.
Она задремала, а он долго осматривался, потом резко переложил весло, повел посудинку к таможенной будке, шибко врезался днищем в песчаный берег, взял Таисью на руки и внес в караулку. Далеко в деревне пели петухи, один прокричал, второй, третий, звонко пролаяла собака. Хотелось есть. Рябов налил в кружку гданской, стряхнул с вяленого палтуса муравьев…
— А я? — спросила Таисья.
Шатаясь спросонья, подошла к нему, села рядом на лавку, вылила водку на землю, молча, с закрытыми глазами, стала жевать пустой хлеб. Потом, словно во сне, сказала:
— Лада.
— Чего?
— Лада мой! — повторила она. — Лада. Муж. Лада.
Засмеялась, припала к его плечу, вздохнула. И строгим голосом велела:
— Теперь спать меня уклади.
Удивляясь сам на себя, на нее, на все, что случилось, он опять взял ее на руки, уложил, сел рядом. Ресницы у Таисьи дрогнули, она спросила:
— Чего не поешь? Пой! Мамушка моя мне певала…
— Да коли я не умею петь-то…
— Небось, споешь.
Он завел, робея, про осоку да мураву.
— Надо больно слушать, — сердито сказала Таисья. — Пой «Мою умницу».
Кормщик прокашлялся, завел пожалостнее:
Загоена, забронена, рано выдана…
— Не отсюдова! — сказала Таисья. — Никого не было, а полпесни пропало. Пой как надо! Велено — и пой!
Кормщик еще прокашлялся, запел с самого начала:
Спи, спи, спи, ты, моя умница,
Спи, спи, спи, разумница…
— Вишь как? — сказала Таисья. — Коли захочешь, так и петь можешь…
Она обняла его за шею, близко притянула к себе, к самому лицу и сказала:
— Пропал ты теперь, кормщик. Был мужик сам себе голова, а нынче кто? Кто ты есть нынче? И водочки не велела пить, ты и не стал. Хочешь поднесу?
Не дожидаясь ответа, она вскочила, налила из сулеи кружку, половину, подумав, выплеснула на пол и поднесла:
— Пей!
— Пить ли?
— Пей, коли велено! Погоди, с тобой выпью.
Она пригубила вино, сморщилась и словно бы с состраданием вздохнула, когда кормщик допил остальное. Потом крепкой рукой взяла его за волосы, откинула ему голову назад и спросила:
— Люба я тебе, Ванечка? Женой — люба? Сказывай сразу, не то уйду!
— Люба!
— А другие?
— Чего другие? — не понял он.
— Другие твои… разные…
Теперь она двумя руками держала его за волосы.
— Ну и чего, что разные? Мало ли чего…
Она смотрела на него в упор, ждала.
— Небось, на дыбе, и то помилосерднее! — усмехнулся Рябов.
Таисья больно дернула его за волосы, крикнула:
— Сказывай!
— Да что сказывать, оглашенная?
— Все сказывай, слышишь? Все, до последней до правдочки. До самой самомалейшей…
Вдруг оттолкнула и попросила жалобным голосом:
— Не смей сказывать, лапушка, ничего не смей. А коли я попрошу слезно, все едино не послушайся, чего бы ни говорила…
Он смеялся и гладил ее косы, а она смотрела ему в глаза, не моргая спрашивала:
— Сколько можешь вот так смотреть? До утра можешь?
Утром опять пришел Митенька, принес молока в глиняном кувшине, творогу, хлеба каравай, рассказал новости: преосвященный Афанасий нежданно нагрянул из Холмогор, сильно на господина полковника Снивина гневен, не благословил, к руке не подпустил, заперся с ним и дважды посохом по плеши угостил…
Господин полковник Снивин засел дома — напугался, в городе стало потише… Один только человек в открытую пошел против Афанасия — аглицкий немец майор Джеймс: будто бы отписал в Москву на Кукуй и всем нынче грозился, что на Кукуе сродственники его отдадут письмо в собственные государевы руки. Одна надежда, что то письмо с государем Петром Алексеевичем разминется — Царь, будто, плывет на стругах от Вологды вниз, к Архангельскому городу.
Дрягили, все, которых за не дельные деньги, не серебряные, на съезжую взяли, от розыску освобождены.
Шхипер Уркварт ходит веселыми ногами, но стал потише и своего боцмана будто даже запер в канатный ящик на сухоядение…
— Монаси-то наши как? — спросил Рябов.
— А чего им деется, — ответил Митенька, — кукарекают подпияхом да рыбарей мучают. Слышно, будто некоторых рыбарей повязали да в тюрьму в подземную заперли…
Рябов насупился…
Так, в тишине, на двинском ветерке, на солнечном припеке, миновало еще несколько дней. Рябов делал на высохшей сосенке зарубочки, чтоб не спутаться — сколько боярствует.
— Не сбешусь ли, отдыхаючи столь долго? — спросил он как-то Таисью.
— В море занадобилось? — молвила она.
— Ин и в море бы сходить…
Подолгу слушал, как шумит набируха, следил за облаками в небе, рассказывал:
— Зри воздух над морем. Коли слишком прозрачен, далеко видать да еще ветерок наподдает, — быть падере, ударит буря, тогда держись. Ежели туманчик поутру, как вот ныне, а вчера ввечеру небо всеми красками горело, — иди себе спокойно, надейся… На облака опять же поглядывай…
Таисья, покусывая травинку, смотрела на кормщика упорно, не отрываясь, не то со вниманием слушала, не то вовсе не слушала.
— Да ты об чем думаешь? — спросил он вдруг.
— Люб ты мне, — спокойно ответила она, — более ни об чем не думаю…
Потом стирала в Двине, а он сидел рядом и молчал. Море шумело далеко за каменьями, там рыбари вздымали якоря, отворяли паруса, уходили…
— Эдак долго не проживешь! — молвил Рябов.
Таисья разогнулась, утерла лоб, вздохнула.
— Как же тебе жить-то надобно?
— Аз морского дела старатель, — ответил он, — куды мне без него?
И нахмурился.
Поутру, раным-рано прискакал таможенный солдат с приказом от поручика Крыкова: нисколько не медля ехать в посад, быть в осторожности, на малой лодейке-шитике, что стоит в назначенном месте, переброситься на Мосеев остров, где все доскажет Митрий-толмач. Иметь на себе добрую одежонку, нисколько вина не пить. Таисье Антиповне не полошиться, не горевать, а также ей — самонижайший поклон.
— Ох, Ванечка! — испуганно сказала Таисья и побледнела.
Солдат по дороге рассказал Рябову еще новости: царь Петр Алексеевич из Холмогор нынче же будет здесь. Там встречали его с великим почетом, старец Афанасий имел на себе малое облачение, палили из пушек, в соборе пение было многолетное и обед от преосвященного в крестовых палатах. Но то все миновалось быстро, и государь тотчас пешком изволил с резвостью побежать к купцам Бажениным, где и пробыл весь день — смотрел верфь и корабельное строение.
Ой, да он справляет себе,
справляет легкие,
Легкие вот галерушки…
Песня
Я просил, чтобы для меня не делано было никаких церемоний.
Петр Первый
На Мосеевом острову, под корявой березкой, на пеньке кротко сидел Митенька; подгибая пальцы, рассказывал Рябову, кто нынче едет в царевой свите: и Голицын князь, и Салтыков, и Бутурлин, и Шеин, и Троекуров, и Нарышкин, и Плещеев, и иноземцы — Патрик Гордон с Лефортом, и князь Ромодановский…
— То-то будет нам теперь с кем душеньку отвести, погуторить по-нашему, по-рыбацкому! — усмехнулся Рябов. И дернул Митрия за нос:
— Тоже боярин, как я погляжу. Может, кумовья у тебя там?
День наступал серый, мглистый, по небу ползли рваные тучи. Повыше, у царева дворца, ударили пушки, звенящий грохот долго стоял в ушах.
— Эва как! — с уважением сказал Митрий.
— Пойдем поглядим! — позвал кормщик.
Подошли к бревнам, к самой воде. Нынче трудно было узнать тихий прежде Мосеев остров. На Двине, на отлогом ее берегу, на скользкой, размытой дождем глине стояли толпы посадских, ободранные дрягили, сытые гости-купцы, что на дощаниках приходят с верховьев на ярмарку, везут товары из Ярославля, из Костромы, Вологды, Устюга, Соли-Вычегодской; стояли рыбаки в сапогах-бахилах до бедер, в вязаных фуфайках-бузрунках, в накинутых на широкие плечи кафтанах; стояли крупнотелые, острые на язык, веселые рыбацкие женки; стояли нищие людишки, бесцерковные попы, калики-перехожие, беглые монахи, двинские перевозчики, ярыжные бурлаки, что большими ватагами тянули купеческие суда по Двине…