Спиридон терпеливо сносил процесс своего омовения, твердо зная, что после того он еще целый месяц сможет смело заходить в покои к владыке, который после его помывки заметно смягчался и при удобном случае одаривал его очередной изрядно поношенной ночной рубахой, носимой им до этого не меньше десятка лет. Дарение рубахи воспринималось Спиридоном как наивысшая награда за страдания его, поскольку жалованья ему все одно не платили, да и не знал он, положено ли оно ему. Рубаху же он не спешил напялить на себя, тем более что спал обычно в одежде, чтоб удобнее было вскакивать в ночное время по первому требованию господина своего, а прятал ее в кованый сундучок, которым обзавелся по примеру других архиерейских служителей, и носил ключ от него на шее рядом с помятым оловянным крестиком, доставшимся ему от умершего давным-давно деда.
Зато на кухне был он своим человеком и без зазрения совести брал без спроса лучшие куски из готовящегося для трапезы кушанья. Сердобольная Дарья только хмурила густые брови, но от плиты его ни разу не отогнала. К тому же через Спиридона кухонные тетки знали обо всем, что происходит наверху, в покоях архипастырских.
Главного над собой начальника они не сказать, чтоб боялись или испытывали к нему какие-то особые чувства, встречаясь с ним редко, а то и вовсе не видя по месяцу и больше, но всегда уважительно спрашивали Спиридона о настроении его. Лишь Дарья, вхожая в покои владыки, позволяла себе называть его не совсем пристойно «Семушкой», именем, которое тот носил в юности еще до монашеского пострига.
Как она о том прознала, оставалось загадкой, но тем самым она подчеркивала близость свою к сибирскому архипастырю и знание немногих его слабостей в еде и питье. Остальные же кухонные тетки, если речь заходила о владыке Симеоне, именовали его не иначе как «Он» или «Они», и всем было ясно, о ком идет речь. Так же звали своего владыку и прочие дворовые служители, время от времени по-свойски заглядывающие на архиерейскую кухню, чаще, чтоб поинтересоваться, чего сегодня подадут к столу, или погреться у горячей плиты и еще прознать последние новости задолго до того, как они обрастут подробностями и устареют, переданные им через посторонних, а то и вовсе случайных людей.
Вот и в этот раз, сделав несколько неудачных попыток отыскать дьяка Струну в полупустых архиерейских службах, Спиридон спустился в кухонный полуподвал и молча потянулся за ржаным пирогом с визигой под испытующими взглядами кухонного народа, не ведающего пока, что нынче за обстановка в верхних покоях.
— Ну, чего там у Семушки нашего творится? — не выдержав затянувшегося молчания, первой поинтересовалась у келейника Дарья, зябко поводя широкими плечами, словно в жаркой кухне было давно не топлено.
Спиридон как мог обсказал о своих неудачных поисках Ивана Струны, и все слушали, замерев и не перебивая его, прикидывая, чем все происходящее может обернуться лично для них. Но вскоре решили каждый для себя, что их это вряд ли коснется и как-то затронет, принялись заниматься и дальше своим делом.
Спиридон же, дожевывая пирог, подался обратно на поиски затребованного владыкой дьяка, о чем вскоре была через кухонных
баб оповещена вся архиерейская прислуга, включая конюхов. И все они ждали, чем закончится срочный вызов дьяка, которого с самого его появления на Софийском дворе дружно невзлюбили и сторожа и конюхи за его въедливость и дурной нрав. И хотя больших неприятностей дьяк им не доставлял, а владыка за малейшую провинность выгонял со двора и второй раз никого из изгнанников тех уже не принимал, но служители архиерейские воспринимали строгости эти как должное, полагая, что иначе на свете и быть не может, а то так и разбаловаться недолго. Но Ивана Струну, который ни одного из них не уволил и даже не грозился сделать этого, боялись все как один по многим причинам, назвать которые, если б кто их о том спросил, они вряд ли смогли. Страх порой и без имени живет, на то он и страх…
Ищите добра, а не зла,
чтобы вам остаться в живых…
Ам. 5, 14
Пока архиепископ ждал отыскания Спиридоном злосчастного дьяка, внутри него все клокотало, и зарождались самые разнообразные мысли о том, какое наказание он уготовит Струне, который пребывал на этой должности с первого дня появления владыки в Тобольске. Когда в марте 1651 года в московском Успенском соборе в присутствии царя Алексея Михайловича будущий архиепископ Симеон был хиротонисан [1] патриархом Иосифом на Сибирскую кафедру, то он сразу же озаботился о приискании грамотных людей к себе в свиту. Именно тогда кто-то и представил ему Ивана Струну, выходца из Малороссии, как человека дельного и грамотного, который со временем мог стать его первым помощником во всех больших и малых делах.
Правда, владыка Симеон недолюбливал не в меру прытких черкасов, которые, словно тараканы, расползлись по Русской земле и уже заняли немалые посты во многих московских приказах. У себя в Малороссии о подобных должностях они и помыслить не могли, но в России издавна ощущалась нехватка в людях грамотных, да и не особо любил русский человек заниматься бумагомарательством, а по тому при царе Алексее Михайловиче, пытавшемся наладить добрые отношения с Киевом, выходцы оттуда оказались как нельзя кстати.
Владыка напряг память, пытаясь вспомнить, кто именно рекомендовал ему взять Струну к себе в помощники, но всплывали все больше сцены с поздравлениями от его ближних и дальних знакомых с назначением на высокий пост, льстивые речи, заискивающие улыбки, пожелания наладить праведную жизнь в далекой епархии… Но кто был тот человек, что привел к нему злополучного черкасца, он так и не вспомнил.
Что он тогда знал о вверенной ему епархии? Что холода здесь лютые и православного населения горстка малая в сравнении с магометанами и идолопоклонниками? Если бы кто сказал раньше, что за люди эти православные, которые и постов-то должным образом не соблюдают, и на службу ходят, словно на тяжкую работу, то, может быть, и поостерегся, отказался бы от столь высокого назначения под благовидным предлогом, сославшись на немочи свои, на года преклонные. Да мало ли какую причину можно найти, чтоб только не ехать в эту Богом забытую сторону. И вот теперь он здесь практически один, без верных людей и единомышленников. День ото дня он все больше убеждался, что распоряжения его сибирское духовенство выполняет через пень-колоду и чуть ли не каждый из них только и мечтает, как бы побыстрее и с немалым прибытком отбыть из Сибири обратно на Русь.
Размышления владыки несколько раз прерывал келейник Спиридон, который заскакивал к нему так, будто за ним гнался кто и докладывал, что дьяка нигде сыскать не могут. Шапку свою он теперь для верности засунул в карман и не надевал ее даже на улице, тем более в покоях владыки.
— Ищи, болван этакий, — вдохновлял его привычными прозвищами владыка, — а то сам знаешь, что тебе за то будет.
Спиридон лишь таращил в ответ свои черные с поволокой глаза и выскакивал вон, как ужаленный, хорошо помня, как страшен владыка во гневе своем. В его праве было так наказать провинившегося, что тот мог, иногда до конца дней своих, вспоминать о том незначительном проступке, за который понес кару великую.
Сам Спиридон, поротый с малолетства, с возрастом возмужавший и к боли всяческой попривыкший, обычных наказаний давно не боялся. Он относился к ним, как к внезапно начавшемуся дождю, после которого всегда можно высушиться и потом долго не вспоминать о произошедшем. Больше страшило его неизвестное, чего он себе и представить не мог, но твердо знал, что оно есть и сокрыто где-то в желаниях и помыслах других людей, от которых ничего хорошего он никогда не ждал. Владыка же был для него существом наивысшего порядка, способным выдумать чего-то этакое, что и словами не опишешь, а тем более представить ему, Спиридону, и вовсе невозможно. И тем страшнее казалось возможное наказание, чем оно непонятнее и загадочней.