— Наташа, как тебе не стыдно, право, что ты такое подумала, даже в краску вогнала меня. Ведь вот этак при ком из наших, да при брате еще Иване скажешь что, так мне проходу не будет.
— С какой стати я стану говорить кому‑нибудь? Слово даю тебе, ничего не скажу.
— Будь друг, пожалуйста, я и так не знаю, куда деваться от брата.
Наталья Борисовна вспыхнула и быстро сказала:
— Что это вы все его так не любите, что в нем дурного?
Княжна Катерина презрительно улыбнулась.
— Видно, мало ты его знаешь, коли спрашиваешь. Да и не дай Бог тебе знать его. Такого человека я и не видала никогда, как брат мой Иван. Теперь знаешь ты, чем они все заняты, а он пуще всех: хотят уговорить государя, чтоб он на мне женился, меня хотят силой выдать. А сам Иван о принцессе Елизавете подумывает.
— Нет, это неправда! Это неправда! — то бледнея, то краснея, вдруг даже встала с своего места Наталья Борисовна.
— Правда, коли я говорю тебе. Не стану лгать, давно уж своими ушами все слышала.
— От кого слышала, говори, от кого?
— Да от него же от самого: перед отцом и дядей похвалялся, что будет мужем царевны.
Наталья Борисовна хотела сказать что‑то, но язык ее не послушался, она побледнела, как смерть, и, пошатнувшись, опустилась в кресла.
Катюша так была занята своими мыслями и негодованием против брата, что ничего не заметила.
XIII
Глубокая осень. Снег валит хлопьями и засыпает равнины, леса, деревни. Неподвижно стоит густая чаша; ни листка не осталось на ветках. Не слышно в них летного свиста и пения. Далеко разлетелись птицы, и только изредка по голым сучьям прыгает белка, отряхает снег со своих лапок и спешит скорее в нору. Внизу на рыхлом, едва выпавшем снегу кое–где заметны следы звериные, но зверей не видно: попрятались они.
На опушке леса начинает кружиться метелица и вздымает снежную пыль.
Одинокий, откуда‑то забежавший заяц попал в эту самую метелицу и сидит, прижав уши, изумленно посматривая во все стороны. Пушистая шерстка раздувается на нем, и долго не может он понять, куда это он забежал, и долго соображает, как ему возвратиться.
Снегом совсем замело дороги, едва различить их можно.
Тихо, тихо становится, так, что всякий далекий звук несообразно усиливается и изменяет свое значение, и потом опять тихо, все мертво, все печально.
Но вдруг понеслись откуда‑то разнообразные, странные звуки. Издали слышится, как что‑то ломает сучья: из‑за частых деревьев на белую полянку тяжело и медленно выходит медведь. Его дикий рев оглашает немую окрестность, и бедный заяц совсем прижимает уши и готов зарыться в снег, дрожит всем телом, и ни с места. Медведь медленно проходит по полянке и опять углубляется в чащу, а далекие звуки все ближе и ближе! То не рев звериный, то крики и гиканье людские.
Вот за поворотом лесной дороги показались кони, впряженные в огромные пошевни, и много коней, и много пошевней, и все тройки ямщицкие. Из всех сил коней погоняют, и мчатся лихие кони, не разбирая дороги, поднимая кругом себя столбы снежной пыли, залепляя этой пылью глаза ямщику и седокам.
— Скорее! Скорее! — раздается чей‑то голос.
Красавец юноша с бледным, испуганным лицом, с глазами, покрасневшими от слез, то и дело повторяет:«скорее! скорее!»
И мчатся сани, и вылетают из леса. За первыми пошевнями едва поспевают другие. В них сидят охотники и собаки. То в Москву возвращается император с охоты. Более недели не был он дома. Охота шла хорошо. Думал он еще несколько дней остаться…
Отчего же так спешит он в Москву, отчего, задыхаясь, ежеминутно повторяет ямщику:«скорее! скорее!«Отчего он так бледен и заплаканны глаза его?
Рано утром сегодня прискакал к нему гонец от барона Остермана. Барон пишет, что сестра очень плоха, совсем она умирает. И, не взвидя света, помчался юный император, и тоска разрывает его сердце. Не знает он, что поделать с собою, и кричит уже совсем охриплым голосом:«скорее! скорее!»
Уже въехали в город, близка немецкая слобода. Вот уже и дворцовые стены перед глазами. Тошно глядеть на свет Божий императору.
«Жива ли, жива ли?! — думается ему, и тут же приходит мысль. — Да разве это возможно, разве она может умереть, разве она умрет?! Может быть, Андрей Иванович ошибся. Но зачем же так пугать меня, зачем так мучить! А что если умрет в самом деле, как я без нее буду?!»
Подъехали к дворцу.
Шатаясь, вышел Петр из пошевней и, себя не помня, кинулся в покои. Андрей Иванович встретил его. Юный император глядит на своего воспитателя и сразу видит, что тот не обманывал его. Остерман бледен; уже он не скрывает глаз своих, а глядит прямо, печальным, испуганным взором.
— Ну что, что она? — боясь за ответ, едва может выговорить император.
— Плоха, государь, всю ночь металась…
— Да как же вы раньше‑то за мной не послали? — отчаянно схватился за голову Петр.
— Сами не ведали, что так плоха: ото всех царевна скрывала болезнь свою… ну, а к ночи не смогла, застонала.
— Я хочу к ней!.. Пустите, дайте мне взглянуть на нее!
Но его не пускают. Царевна только что немного заснула, всю ночь не смыкала глаз. Авось, этот сон подкрепит ее.
Приходит одна страшная мысль императору: что если он обманут, что если она не заснула, а умерла уже, и его оттого не пускают?! И он рвется к ней в комнату, Остерман едва в силах удержать его.
Он уверяет, что она точно заснула. У всех придворных вытянуты лица; все боятся и подойти к императору. Один только испанский посланник, герцог де–Лирия, подошел и заговорил с Петром Алексеевичем.
— Успокойтесь, ваше величество! Есть одно средство и его, наконец, теперь испробовали, и вот царевна заснула.
— Какое же это средство?
— Я давно уже рекомендовал его, давно уже говорил, что надо к нему обратиться. Если бы тогда меня послушали, не было бы этого. Это верное средство: женское молоко. Вот только что выпила царевна и заснула. Успокойтесь, государь, Бог даст все поправится.
— Ах, дай‑то, Боже! Дай‑то, Боже! — шепчет император и сразу верит в целебность этого нового средства, и сразу надеется, что оно непременно излечит ему милую сестру.
Но как бы ее увидеть! Ах, как долго тянутся минуты. Ни за что приняться не может император. Ходит он по комнатам, то погруженный в какое‑то оцепенение, то начиная ломать руки и обливаясь слезами.
— Скажите мне в ту же минуту, как она проснется, ради Бога! Я не могу так оставаться, я должен ее видеть…
Наконец она проснулась, и ему об этом доложили.
Недолго спала бедная царевна, всего с полчаса каких‑нибудь.
Петр, вдруг побледнев, как смерть, с пересохшим горлом и дрожащими руками, вошел в ее опочивальню. Вот она на постели. Как она бледна, и как горят глаза ее!
Он только теперь, сейчас, заметил ту страшную перемену, какая произошла в ней за последнее время. Он так занят был весь своим весельем, своими охотами и придворными пирами, что не смотрел пристально на сестру, а она давно уж больна. Она так страшно изменилась. О! Какой дурной он брат, какой злой брат! Глубокое отчаяние изобразилось на лице его. Он протянул к сестре руки, бессильно упал на колени перед ее постелью, зарыдал неудержимо и безумно, спрятал лицо в ее одеяло и долго не мог поднять глаз на нее. Ему казалось, что встретят его эти милые, родные глаза с немым упреком. Он чувствовал, как виноват перед нею. Ему уже начинало казаться, что он прямо ее убийца.
— Петруша, голубчик! — расслышал он вдруг у самого уха ее слабый шепот и зарыдал еще пуще. — Петруша, успокойся, Господь с тобой, — снова и еще слабее проговорила царевна. — Посмотри на меня.
Он взглянул, и что же?! Нет немого упрека в глазах ее, и смотрят они на него с бесконечной любовью, с прежней, с детства памятной, сестриной лаской.
Вот она протягивает ему свои прозрачные, исхудавшие руки и говорит ему:«Милый братец, посиди со мною. Да не плачь, успокойся, мне лучше, право, лучше, Бог милостив, я выздоровею. Не мучь себя, не то сам еще заболеешь!»
О! Как может она теперь о нем думать! Как может кто‑нибудь о чем‑нибудь думать, кроме нее?!
Она успокаивает его, она надеется. Но ведь, может быть, она сама себя не знает, не видит, а достаточно взглянуть на нее, чтобы понять, как тщетны теперь все надежды.
«Ничто теперь не спасет ее!» — шепчет сердце императора, а сердце обмануть не может. Чует оно, чует близкую разлуку. Чует горе страшное, неотвратимое. Но ему нужно удержаться, нужно утереть слезы, не сметь рыдать, потому что этим только еще больше он ее тревожит, и Петр напрягает все силы свои, чтобы удержать непослушные рыдания, чтобы казаться спокойным.
Никогда еще не знал он, не понимал, как сильно ее любит. Он не умел дорожить ею, а вот теперь, когда она улетает, теперь все стало понятно, но уже слишком поздно…
Великая княжна Наталья улыбалась брату, старалась его успокоить, показать ему, что она вовсе не так больна, что это только какой‑то досадный припадок, который пройдет скоро, она опять встанет, и все будет хорошо, как бывало прежде.