— Тогда слушай! Скажи погонщикам, пусть остановятся и сгонят караван в одно место. Ночью ветер утихнет и кончится снег.
— Если бы так, господин!
— Не сомневайся, караван-баши. И поспеши, иначе животные и люди обессилеют, а ночью, когда будет сильный холод, многие замерзнут.
Белый верблюд, качнувшись опавшими горбами, растаял в снежной круговерти. Где-то впереди раздались крики, щелканье бичей, ругань. Один за другим верблюды опустились на колени, окружив кольцом людей, лошадей и мулов. За этой живой дышащей стеной ветер терял силу, но снег все выше наметал сугробы. Утрамбовав сапогами маленькую площадку, воины охраны разожгли костер и теперь отдирали сосульки с бород и усов. Абу-л-Хотам Исфазари жадно глядел на высокие языки пламени, не решаясь растолкать толпившихся, не желая попросить место у огня; но руки сами тянулись к костру.
А Хайям, укутавшись с головой в волчью шубу, лег на подстеленную попону, достал на ощупь плоскую глиняную фляжку, вынул затычку и отпил несколько глотков горького вина. Зажал пальцем горлышко, прислушиваясь к заструившемуся теплу, подмигнул сам себе и еще отпил. «Если аллах доведет меня до Балха и обратно, никогда не покину Нишапур, если только жизнь моя не будет в опасности», — пообещал Хайям. «Из-за чего я трачу свое время и здоровье? Эмир Абу Са’да Джарре призвал меня составить гороскоп, пообещав награду, и я поспешил, забыв, что дома — и камни из золота. Эх, Омар, когда тебе уже за шестьдесят, пора подумать о другой награде. Если твой хлеб насущный предопределен творцом, то никто не уменьшит и не увеличит его. Не надо тужить о том, чего нет… А золото? Что золото? По ту сторону бытия ты не сумеешь взять с собой даже ячменное зерно, даже каплю вина на губах. Но живой человек все-таки нуждается в золотых монетах, в серебряных и даже медных, — унизительно просить в долг у булочника, мясника и торговца бумагой. Вот почему я оставил Нишапур и поспешил в Балх. А если награда и впрямь окажется такова, как обещал эмир, сразу закажу для библиотеки шкафы из кедрового дерева, переплету все книги в кожу и пергамент и велю их натереть кедровым маслом — тогда они хотя бы не станут добычей моли. Что-то еще хотел… Что-то связанное с эмиром… А, вспомнил! Он ведь живет на улице Работорговцев. И в Нишапуре есть такая. Шкафы, пожалуй, подождут, а вот невольницу куплю, чтоб была красива лицом и вкусно готовила, — хватит с меня обедов сестры, приправленных упреками!»
К полуночи ветер утих и небо очистилось от туч. Звезды, словно бесчисленные светильники, зажженные разом, сияли отчетливо и ярко.
— Учитель, смотри! — Исфазари осторожно потрогал плечо Хайяма. — Я вижу звезды!
— А? — Хайям откинул шубу, поежился от холода.
— Учитель, звезды подтвердили твои слова.
— Да? Что ж, пусть отыщут караван-баши — пора поднимать людей.
Разбуженный лагерь зашевелился; вспыхнули факелы, зазвенели бубенцы, слышалось хриплое дыхание погонщиков, снова торочивших к седлам ящики, мешки, тюки.
Рахматулла подвел к Хайяму оседланного мула, но тут подоспел караван-салар, ведя в поводу игреневого жеребца с парчовым чепраком и богатым седлом; в слабом лунном свете тускло поблескивала высокая лука кованого серебра, а сам рыжий жеребец казался золотистым, как золотой песок. Хайям принял повод, протянул руку к белой стриженой гриве, но конь рванулся, сбив в снег Исфазари; имам в одно мгновенье намотал повод на кулак и с такой силой сжал удилами рот жеребца, что тот присел от боли.
— Господин, от всех торговых людей тебе поклон и благодарность. Не потрудись взять у меня повод — это тебе подарок.
— Рахматулла, возьми повод! Будем проезжать вашу деревню, передашь коня отцу, скажешь — от низкорожденного ему подарок.
Хайям тронул каблуками мула, а воин стоял, ошеломленно глядя ему вслед. Но вот раздалась команда: «Гулямы, строем попарно, марш!» И Рахматулла, сразу очнувшись от грозного крика висак-баши,[8] лихо взлетел в седло и занял место в строю конвоя.
Идти пришлось долго. К утру, увязая в глубоком снегу, спустились через перевал Ак-Таш в предгорье, а дальше — в зыбучие пески пустыни Карабиль. На дне колодцев чернел лед, приходилось туда опускать людей, обвязав веревкой, — снег растапливали только для чая. На стоянках жгли саксаул, раскалывающийся под ударом железных палиц, как мрамор, — дерево горело бездымным жарким огнем. Зато в караван-сараях наедались шурпой, пловом, вареным мясом, овечьим сыром. И снова шли дальше — через Андхой, через Мазари-Шариф, через Кубадиан — и наконец, на тридцать девятый день пути, по льду, змеящемуся поземкой, перешли реку Балх-Аб. Куропатка, с фырчаньем вылетевшая из-под копыт белого верблюда-вожака, села на обочине, ослепленная ярким зимним солнцем. Воздух за ночь промерз, холод выстудил из него запах разрезанного арбуза. Ветер сдувал алмазную пыль с руин некогда могучей Бактрии — родины Заратуштры и Кира, с неприступных башен крепости Балх. Стены, бесчисленные крыши домов, бойницы, купола мечетей искрились белым пламенем снегов. Неожиданно северный бешеный ветер одним взмахом смел драгоценные покровы — как разгневанный мастер-усто, недовольный собственным рукодельем.
Когда стража, собрав пошлину, а с купцов еще и «долю султана» — налог на товар, подняла воротом громадную бронзовую решетку, пропуская в город караван из Нишапура, снова пошел снег — колючий, режущий лицо, не тающий на ладони, пока не поднесешь ее к губам. Снег ложился надолго.
Почти тридцать лет не был здесь Хайям и сейчас не узнавал пригород, расстроившийся во все стороны от шахристана.[9] Новые улицы, базары, мечети, бани, караван-сараи, громадные склады задолго до въезда в крепость оглушали городским шумом. Хорасанцы, мавераннахрцы, хорезмийцы, арабы, индусы, румийцы, армены, франги, туркмены, нубийцы — какая только речь не звучала в те времена в благословенном Балхе, по праву названном еще и Об-эль-Булдан — Матерь Городов. Сюда, как стрелы, пущенные в цель, стремились торговые пути из Багдада и Каира, Исфахана и Бухары, Венеции и Ани, Пекина и Могадишо.
Отсюда, как лучи солнца, они расходились по всей обитаемой земле. И над всем, что ввозили в Балх и вывозили из него, имел силу и власть эмир Абу Са’да Джарре. Его чиновники назначали купцам места в торговых рядах, ведали складами, зернохранилищами и бойнями, взвешивали бронзовые, стеклянные и каменные гири, решали, сколько серебра и меди должен отсчитать меняла за магрибский, багдадский или нишапурский золотой динар.
Не перечислить того, чем торговали в Балхе. Только в один день — а это был вторник, — когда наш караван закончил долгий и опасный путь, в город вошли десятки караванов, груженные великим множеством товаров, и каждый товар писцы эмира старательно вписали в пошлинные книги: леденцы, вареный имбирь, гвоздика, цветы мускатного ореха, розовое масло, мускатный орех, корица, шелк, алоэ, слоновая кость, самаркандская бумага, сандаловое дерево, китайская камфора, моржовый клык, воск, сера, олово, сахар, квасцы, дамасская сталь, тековое дерево, кедровое дерево, свинец, медь, чай, мирра, сурьма, хлопок, кардамон, кубебовый перец, чернильный орешек, ладан, лак, шафран, мумиё, изюм, пшеница, рис, конопля, сало, рыбий клей, уголь, мыло, льняное семя, кунжутное масло, горчичное семя, бадахшанский лазурит, фундук, тростниковые древки пик…
А еще в этот день караван доставил из Хамадана на продажу в Балх семнадцать детей-рабов, старшему из которых минуло десять лет, а младшему исполнилось два года — и это был Аффан, подобранный в придорожной пыли. Первым человеком, которого он увидел в этом мире, стала женщина, его мать; вторым — учитель Хайяма; третьим — стражник, перерезавший горло старому учителю. Но Аффан никогда не сможет вспомнить их, он будет обречен на незнание своего начала, на пытку воспоминания.
Когда эмиру доложили, что Гийас ад-Дин ибн Ибрахим абу-л-Фатх Омар Хайям Нишапури и хаджи имам Абу-л-Хотам Музаффар ал-Исфазари уже в Балхе, он играл в нарды[10] с имамом чтецов Корана Абу-л-Хасаном Газали и, не прерывая игры, спорил с ним о толковании айята:[11] «Разве они не посмотрят на верблюда, как он создан; и на небо, как оно возвышено?» Услышав весть, эмир приказал немедленно провести ученых во дворец, помыть в бане и, если они не пожелают отдохнуть в доме гостей, пригласить их на трапезу.
Распаренные и надушенные, переменив одежды, Хайям и Исфазари вошли в покои Джарре. Увидев Гийас ад-Дина, Абу Са’да встал ему навстречу и обнял, кивнул Исфазари, усадил их. Газали, воспользовавшись этим, привел новое доказательство в защиту своего толкования айята, но эмир бесцеремонно перебил его:
— Остановись, замолчим! И спросим знающего. Гийас ад-Дин, еще в Балхе ты слыл хафизом[12] и знатоком семи чтений Корана. А у нас вражда во мнениях.