Сейчас, вспоминая этот разговор, Суходолов подумал: «Что встретим за Дунаем? Неужто турка перед пикой не дрогнет?.. Верно ль гутарят, что болгары с нами сильно схожие?».
…И Алифан, разомлев на дунайском берегу, возмечтал: станет он из Болгарии присылать папане то добро, что под руку подвернется, все веселее будет службу ломать.
А потом, как турок потрясет, сам заявится с золотишком в станицу. Сейчас там двадцать четыре водяных мельницы. И отец Алифзна не самый богатый из мельников. «А бог даст, обскачем всех. Откроем заезжий двор с трактиром, как у Селивановых, поставим маслобойку аль овчиный завод. Ну, для начала, на худой конец, можно промыслить и питейным заведением».
Алифан увидел себя в атласной розовой рубашке, подпоясанной кушаком с махрами. На груди — Егорий. Увидел свои лампасные брюки, заправленные в хромовые сапоги, посунутые гармошкой. Станичники величают его не иначе, как Алифан Игнатьич, почтительно сгибают спины.
Ну ты скажи, что капитал делает!
* * *
Вдруг раздался нарастающий свист и где-то близко шлепнулась, но не взорвалась турецкая граната. Пугливо заржал Алексеев Быстрец, привязанный к забору у акации, завертелся, копытом задел прислоненную к стволу пику, повалил ее, замотал холщовой торбой с овсом.
Алеша приподнял голову. Чуб его уже высох, распушился и походил на спутанный клубок перекати-поля, нависший над лбом; коричневое родимое пятно под правой лопаткой сдвинулось вниз, а нательный крест на суровой нитке с узелком и прикрепленная к нему тряпица с донской землей заболтались маятником.
— Стоять! — строго прикрикнул он на Быстреца.
Тот вмиг успокоился, только покосился крупными, синеватого отлива глазами сначала на хозяина, а потом на алифановского, словно в лохматой бурке, крепкого Куманька, отбивавшегося хвостом от мух.
Алеша снова опустил голову. Любил он своего справного высокого красавца, попавшего к нему прямо из степного табуна. Был конь золотисто-рыжей масти, широкогруд, с прямой спиной, короткой, волнистой, тонковолосой гривой, белой меткой на лбу. На правой передней и левой задней сухих ногах белели «носки».
А нелегко ж ему Быстрец достался! Сначала фокусничал: то «давал козла» — выгибал горбом спину, то бочил, то шарахался от выстрелов. Почти год ушел на выездку, но зато каким поворотливым да сильной побежки оказался. Диковатость сменилась огненностью. Теперь повиновался он малейшему уклону туловища, мягкому намеку поводьев, смирно стоял на брошенном поводу. Когда хозяин стрелял, Быстрец не тянулся на чумбуре; смело шел в реку и плыл. Ложился на землю, если приходилось взваливать на него большой вьюк; покорно давал себя стреножить.
Алеша никогда не бил коня, в дождь и холод набрасывал на него попону, а то и свою одежду, ласково разговаривал перед тем, как дать корм, оглаживал за послушание, успокоительно прикасался ладонью к затылку меж ушей, знал все его повадки, настроение в любой час.
Если глаз у коня туманился — значит, устал он; если в рыси поматывал головой и настораживал уши, прядал ими — значит, идти Быстрецу легко и приятно. Не любил мундштук, он его только раздражал, портил характер, а вот уздечка утешала.
…Быстрец заржал. Алексей сел. Солнце ушло за башню, было, наверное, часа три, скоро заступать в наряд. Алифан громко икнул.
— Дома не иначе ктой-то вспоминает, — встал, пошевелил лопатками, разминая розоватое, жирное тело, вразвалку пошел за шароварами.
Что за черт — они сбились в комок, словно кто-то мимоходом поддел их сапогом и замотал. Алифан развернул шаровары и недоуменно вытаращил маленькие рачьи глаза: продрав материю, лежала граната.
— Гля, куда, подлюка турецкая, забралась! — Разглядев дыру назади, рассвирепел: — Спортила новое добро. Ну, сука залетная!
Алифан схватил гранату за хвост и остервенело швырнул ее вниз, под обрыв.
Они уже сели в седла, когда заметили вдали подводы.
Казаки подъехали ближе. На подводе лежал в забытьи очень бледный, с черной окладистой бородой, человек, вытянув забинтованную ногу. Пот крупными каплями выступил на его огромном выпуклом лбу.
— Кто такой? — спросил Алифан у пожилого санитара.
— Художник Верещагин, — тихо, словно боясь потревожить раненого, ответил санитар, — на станцию волокем. Вот те и первый ранетый на энтой войне… Отчаянной смелости, сказывают, человек, хотя и цивильный.
Казаки недоверчиво переглянулись: разве ж может цивильный быть отчаюгой?
3
Систово — город немалый, с остатками средневековой крепости «Калето», развалинами древних стен лагеря римских легионеров.
В городе одних магазинов около трехсот. Да базары: конский, винный, свинский. Да портовые причалы, бессонно шумевшие до войны. От них вверх круто взбирается небрежно мощенная крупным камнем улица, обсаженная тополями. Кроме множества небольших домов под красной черепицей, в Систово есть и постройки европейские, в несколько этажей, с балконами и венецианскими окнами. Такие, как открытое художником Николаем Павловичем рисовальное училище, приватное торговое училище Димитра Шишманова, первое у болгар читалище и австрийское пароходное агенство на пристани.
Свой дом — только на втором этаже шесть комнат — чорбаджи[2] Жечо Цолов построил на окраине Систово. Поставил очень высокие ворота — знак зажиточности, значимости.
Сразу за оградой шли земельные угодья Жечо: виноградники, огороды.
Все началось с того, что в молодости приказчик Цолов обокрал своего хозяина, владельца магазина, и открыл собственное дело. Затем по расчету женился на перезрелой дочери ростовщика Калчо Гюрова, когда же тесть умер — присвоил его сбережения, замурованные в стене. За последние годы чорбаджи удалось захватить общинные земли, лучшие пашни, а бывших владельцев перевести на испольщину. Теперь у него было сорок буйволов, шесть лошадей. Он удачно утаивал средства, собранные на содержание училища и церкви; входя в совет из чорбаджи, не брезговал пользоваться кассой городских доходов, отдавать деньги в рост, беря по триста — четыреста процентов; удачно перепродавал розовое масло.
В селе Царевец, с тридцатью избами, Цолов был властелином. Когда вначале, еще до откупа, турецкие сборщики налогов наезжали туда с жандармами, Жечо зазывал сборщиков к себе, чтобы напоить, накормить, заручиться расположением. Позже он сам, с не меньшим рвением, стал собирать налоги.
…Собственно, резкой грани, где бы кончалось Систово и начинался Царевец, не было. Ближе всех к городу стояла изба огородника Ивайло Конова, а затем шли дворы его односельчан.
Своему единственному и любимому сыну Марину Жечо Цолов постарался дать хорошее образование. Сначала нанял ему гувернера-англичанина, мистера Коллинза, но выгнал его, как только тот попросил прибавку к жалованью. Затем к ним домой стали ходить частные учителя. Позже Марин поступил в единственную в Болгарии Габровскую полную гимназию и, наконец, в стамбульское миссионерское училище «Robert Kollege».
Жечо безмерно гордился тем, что отпрыск его знал турецкий, французский, английский языки. В мечтах он видел Марина миллионером, ведущим международную торговлю.
Считая себя просвещенным человеком, Цолов даже подписался на газету «Прогресс», выходящую в Истанбуле на болгарском языке, и вполне соглашался с ее статьями, призывавшими к широкому сотрудничеству с Портой.
* * *
Марин проснулся часов в десять утра, подошел к окну, стремительно поднял жалюзи, и яркое солнце затопило просторную спальню, заиграло в зеркале, на белых дутых шарах кровати.
Из кухни доносились запахи вкусной домашней пищи. Слышал, что сегодня будут барашек с рисом, суп с клецками и слоеный пирог со сливами. Отец — любитель поесть, у него в доме самые отменные сыры, а прохладные винные погреба уставлены бочками.
Юноша вышел на балкон. Заливались щеглы и маленькие серые славки, розовели толстые стволы айвы. Внизу прогуливались зобатые индейки, виднелись хозяйственные пристройки в виноградных лозах, фонтанчик неподалеку от огромного орехового дерева, а правее — дубовые ворота под узким навесом из густо-красной черепицы.
Что ни говори, а хорошо в отчем доме!
Он развел руки, словно обнимая все это. Вяло напряглись жиденькие мускулы горожанина.
Марин только что окончил колледж, и после недолгих каникул у отца ему предстояло ехать в плевенский конак[3], на работу переводчиком: набираться жизненного опыта.
Мысль, что придется служить туркам в этом проклятом конаке, портила ему настроение. Он пытался и не мог закрыть глаза на происходящее в Болгарии. Турки установили поголовный налог с мужчин — бедели — за освобождение от воинской повинности. Его взимали даже с новорожденных и увечных. Налог с крестьян — йошур — отнимал половину урожая всех культур. Крестьянин не имел права свезти с поля хотя бы один сноп, пока сборщик налогов их не пересчитал. И потом еще всеобщий подушный налог — быдень-парис, его брали за три года вперед.