Пан Секиринскии прерывал обычно свое молчание и свои думы тогда только, когда ему представлялся случай говорить о павшем величии своего рода и о его подвигах. Тогда он делался красноречивым, неисчерпаемо обильным, веселым, — словом, другим человеком; но едва разговор переходил на другой предмет, он снова погружался в задумчивость и молчал, как мертвый.
Сама Кунигунда надеялась, что рождение сына придаст ему желание вести хозяйство, побудит его к труду и к приобретению; но все кончилось только глубокими размышлениями и откладыванием до завтра. Он все ожидал, что со временем все пойдет лучше, что все уладится само собою, что настанут лучшие обстоятельства. Секиринские издавна вели тяжбу с наследниками Лендских о приданом умершей без потомства Агаты Секиринской. Пришла очередь и скарбниковичу подать какой-то позыв в Люблинский трибунал, чтобы не допустить дело до забвения. Нужно было ехать в город. Долго он сбирался в дорогу, откладывал, медлил, наконец, когда уже начала ему угрожать просрочка, двинулся с небольшими деньгами в Люблин, напутствуемый благословением священника, к удивлению которого он объявил перед самым выездом по секрету, что если только Лендские сделают шаг к полюбовной сделке, то он готов на нее согласиться.
— Видишь ли, вацпан добродзей, — говорил потихоньку скарбникович, — я не сказал об этом никому, даже и самой Кунусе, но решился, по здравому размышлению, лучше оставить сыну в наследство спокойный кусок хлеба, нежели великие надежды и хлопоты.
— Святы слова твои, скарбникович добродзей, — отвечал с живостью священник. — Мирись, мирись: вы уж и так разорили себя этой тяжбою.
— И выиграли бы мы ее, когда бы еще немного терпения: но я старею, мальчику нужен хлеб, мы в стесненных обстоятельствах; кончу уже, хоть с потерею.
— Прекрасная мысль; одобряю ее многократно. Да лучше полы обрезать, лишь бы уйти от тяжбы.
— Так и быть, — важно сказал Секиринскии, — возьму хоть половину своего иска.
— Хоть бы и четверть, так за то слава Богу, — сказал священник.
— О, нет, уж этого-то не будет. Приданое Агаты Секиринской равняется тогдашним 50 000 злотым, а с процентами за столько лет нам следует, очевидно и ясно, более полутора миллиона.
— Если вашмосць рассчитываешь таким образом, — прервал священник, — то едва ли из этого что будет.
— А как же иначе, — сказал скарбникович, — это святая справедливость; но для спокойствия я уступлю половину.
Священник пожал плечами, а Лонгин Секиринский сел в таратайку и, в глубоком размышлении, отправился в Люблин. Там он нашел юристов, которые утверждали, что с его правами можно судиться еще сто лет; но он остался верен своему намерению и объявил адвокату своего противника о своей готовности на мировую. Послали к наследникам Лендских, но те, к изумлению пана скарбниковича, рассмеялись, пожали плечами и отвергли предложение. Итак, он подал новый иск и возвратился домой, молчаливый, но, очевидно, потрясенный и огорченный.
Как выезжая в Люблин, он ничего не сказал жене о своем предположении окончить тяжбу полюбовной сделкой, так и возвратясь умолчал о своем унижении перед наследниками Лендских, а на вопрос священника ответил только пожатием плеч. Скоро, однако ж, и жена, и священник заметили, что в нем происходит что-то особенное. Несмотря на свою задумчивость, он обыкновенно бывал весел, а теперь с каждым днем становился мрачнее; часто не слышал, что ему говорили; случалось, что на вопросы, которые, по-видимому, слушал, не отвечал и, погруженный в мысли, уже не только целые дни, но и часть ночей проводил в шагании взад и вперед по комнате. Ничто его не занимало, не исключая и ребенка, рождения которого он ожидал с таким нетерпением; а ласковые просьбы жены, чтобы поберег себя, чтобы постарался рассеяться, принимал, как глухой. Почтенный священник, который прежде умел расшевелить его, заведя речь об истории Секиринских, теперь не в состоянии был ничего из него выжать, кроме нескольких холодных слов. Говоря с ним, скарбникович не смотрел на него по-прежнему, а устремлял глаза или в стену, или в окно, или на изорванный холст, висевший мешками на потолке. Было очевидно, что им овладела меланхолия, как тогда говорили, или иначе, ипохондрия, по выражению пана Корниковского, от которого я узнал все эти подробности.
Такое состояние ума скарбниковича ужаснуло бедную женщину, особенно когда он начал сильно худеть. Она прибегла за советом к священнику, и было решено пригласить доктора, немца, какого-то Фогельвидера, который жил в ближайшем местечке. А чтобы не испугать Секиринского, она сделала вид, как бы приглашает медика для ребенка. Священник отправился лично за немцем и привез его в Секиринок. Вихула, стоя за воротами, засмеялся, видя едущего к соседу лекаря, и сказал злобно:
— Загрызу-таки бестию!
Физик Фогельвидер (в то время так еще называли лекарей) был толстый немец, одетый в свой кургузый национальный костюм, в смешном, напудренном парике, с огромным мешком, в треуголке, с огромной палкой в руке. Он был украшен пуком цепочек и печатей у часов и носил полные карманы лекарств, потому что соединял в своем лице врача, аптекаря, хирурга, дантиста и ходячую аптеку. Наука не совсем ему далась, и именно поэтому обстоятельству выехал он в Польшу, где в то время был недостаток в лекарях. Он лечил смело, гордился своей профессией и презрительно смотрел на народ, не говоривший по-немецки. Больше всего он любил деньги, после них считал лучшими благами жизни — картофель и пиво. Палка была ему необходима, потому что он еще в детстве повредил себе ногу, которая теперь походила на копыто и придавала ему в глазах простолюдинов сходство с чертом. В выражении лица его было также что-то сатанинское. Оно было бледно и неподвижно, но когда он говорил, черты лица его приходили в конвульсивное движение, брови прыгали по лбу, парик с кожею ходил по черепу, глаза бегали во все стороны, а губы страшно выворачивались, как свиное рыльце; но через минуту все это возвращалось к неподвижности камня. Дети боялись Фогельвидера, как привидения, тем более, что он находил особенное удовольствие в том, чтобы пугать их и доводить до слез. Будучи низкопоклонен со знатными, ползая перед панами, он обходился с шляхтою гордо и без всякой учтивости, а с мужиками и евреями презрительно.
Такого лекаря, за неимением другого, вез священник в Секиринок, толкуя ему всю дорогу, чтобы он показывал вид, что помогает ребенку, а между тем наблюдал за отцом и сказал откровенно, что думает о состоянии его ума. «Физик», по-видимому, понимал слова священника, потому что беспрестанно повторял:
— Корошо, корошо. Будь спокойна. Мой знает, все и сделает, что надо.
Скарбникович был уже предупрежден о приезде доктора и заблаговременно приготовил последний талер, завернув его в чистую бумажку; только предупредив священника, что руки какой-нибудь швали он не подаст и за стол с собой не посадит.
Несмотря на свою привычку трактовать свысока бедную шляхту, — а дом в Секиринке не показывал богатства — немец в присутствии важного Скарбниковича, который и в истасканном кунтуше сохранял панский вид, почувствовал необходимость быть учтивым и поклонился хозяину с униженностью. Под видом разговора, бросал на него взор, наблюдал его дыхание, блеск его глаз и, как бы любуясь прекрасной формой его руки, пощупал его пульс, что молчаливый пан ему позволил, хотя и не без отвращения, потому что не любил немцев, почитая их всех не дворянами и обдиралами. Наконец, немец отправился к ребенку и, на вопрос хозяйки о здоровьи мужа, отвечал без обиняков:
— Очень куда, очень куда, гипохондриакус, пульс лихорадка… трудно дело… будет брык…
К счастью, хозяйка не поняла, что значит брык, но священник догадался и спросил, что делать больному. У физика Фогельвидера от всех болезней было только три лекарства: кровопускание, прочищающие пилюли и, как называл он, вомитиф; а так как болезнь была сильна, то он прописал все три лекарства разом. Нужно было убедить Секиринского в необходимости принять лекарства, убедить в болезни, которой он в себе не чувствовал, и склонить его к послушанию. Употреблены были все способы, но все напрасно: умоляла жена, увещевал священник, на все он отвечал коротко и решительно: «Оставьте меня в покое, я здоров». Между тем, он, очевидно, чахнул, хотя и утверждал, что здоров, как рыба. Наконец, должен был слечь в постель и начал кашлять, показалась кровь. Послали опять за Фогельвидером, который почти насильно выпустил из него тарелку крови и обещал самые лучшие от этого последствия. Но в течение целой недели скарбникович не вставал, и священник приготовил его к смерти.
Бедная жена стояла на коленях, с ребенком на руках, у постели, плакала, молилась, и горесть ее была так сильна, что и сам немец морщился, на нее глядя. Между тем, Вихула постоянно стоял у ворот и смеялся, приветствуя проходившего мимо священника самыми страшными известиями о состоянии здоровья скарбниковича.