Ознакомительная версия.
– Вот я и буду помнить, а ты забудь. А то спать ночью не сможешь, – прибавил Андрей, улыбнувшись, как умел только он – одними глазами.
Дошли до конца Варьской улицы, нырявшей в ворота высокого частокола. Городьба была старая, посадский пожар и Едигеевы татары ее не затронули. Здесь Москва кончалась. За сухим рвом вилась дорога на Кулишки и дальше, в Заяузье. По обе стороны раскатанной до ям и ухабов колеи зеленели просторы, темнели перелески и слободы. От далекой слободской кузни доносился тихий перестук металла. Пели жаворонки.
Молодой искоса поглядывал на спутника.
– А правду говорят, Андрей, – решился наконец, – что ты ангелов видел?
– Пустое, Алешка. Сергий я разве, чтобы ангелов зреть? Помнишь, рассказывал тебе, как некто из троицких иноков видел однажды светозарного мужа, служившего обедню с Сергием?..
– Зачем же говорят, – нетерпеливо перебил отрок, – что тебе ангелы являлись?
– Ну что ты прилип, как банный лист, – вздохнул чернец. – Старая княгиня признала на моей иконе ангела, который велел ей к смерти готовиться. Вот и говорят попусту. А я лишь по рассказам отцов троицких запечатлел ангельский вид.
– А не всякий же со слов так запечатлеет? – упрямо гнул послушник.
Андрей промолчал. Впереди из-за остатков соснового бора показалась высокая главка Всесвятской церкви на Кулишках. Дорога сворачивала к Яузе.
– А Сергия ты видал?
– Видал. Два года тому. Перед Едигеевой ратью, когда с дружиной Успенский собор во Владимире подписывали. Сергий пришел по осени и не велел в Москву возвращаться. Хотели иконостас будущим летом писать, чтоб не в холоде, а пришлось зимой. Народу в собор набивалось… спасение у Богоматери вымаливали… тепло было. А наш монастырь здесь татары выжгли, братия разбеглась.
– Так он… помер давно? – Отрок, заслушавшись, вдруг взъерошился и сдвинул брови: – Смеешься ты надо мной, Андрей?
Однако знал: иконник и улыбается по-настоящему редко, а смеха от него подавно не дождешься.
– Помер. А по земле ходит. Вот как мы с тобой, Алешка.
– Вспомнил, – все еще недоверчиво хмурясь, сказал послушник. – Говорили еще, будто Сергий троицких монахов увел тогда из обители, от татар.
За Кулишками дорога огибала обширный Васильевский луг, где безземельные посадские запасали на зиму сено. Теперь травы только набирали силу и рост, но уже обещали своей густотой и дружностью, что покос этим летом будет веселый. Андрей, засмотревшись на разноцветье, сошел с дороги, углубился в духмяные поросли. Скинул с плеч торбу, уселся наземь.
– Иди сюда, Алексей! Смотри, какая красота.
– Жарко.
Молодой устроился рядом, развязал суму, вынул глиняный корчажец. Отхлебнул затеплевшей воды. Гудел, трудясь, шмель. С криками резали воздух стрижи. Парило после дождей.
– Трава не знает, для чего растет и для чего ее скашивают, – ожесточился вдруг отрок. – Так и люди. Тысячами мрут. Как мухи на зиму. А кто-нибудь ведает, для чего все это?
Андрей лег на спину, сорвал былие и стал кусать, глядя в небо.
– Для Бога, Алешка.
– Мрут для Бога?
– И живут, и мрут. Трава, зверье, люди. Все.
– Блажной ты, Андрей. – Отрок запнулся. – Это не я, а старец Михей так говорит… А для людей-то что?
– А для людей – красота. Вот хоть ты, Алешка. Хоть скрытен ты, и норовом силен, и горд бываешь, и душа твоя будто стылая, будто опустелая… а люблю я тебя. Что от Бога и для Бога, то все красиво.
– А может, я не для Бога? – искушаясь, спросил молодой.
– Балуй, – хмыкнул иконописец. Он сжевал одну травинку, выплюнул и взялся за другую. – Вот послушай. Был я мальцом, к краскам тянулся. А матерь с отцом не позволяли. Из служилого рода я, прозваньем Рублёв. Таким же княжьим служильцем, как отец, должно мне было сделаться. Да только стало мне являться невидимое и дальнее. Что в соседней волости случалось или хоть на соседском дворе – видел как наяву. А то грезилось еще не случившееся, чему только суждено проявиться. Лет семь мне было, на исповедь уже ходил. Матери поведал, она в испуг. Отец, узнавши, за конскую узду схватился, пороть хотел. Тоже от страха за меня. Матерь не дала, укрыла. Повезли к Сергию в Троицу. Старец на меня поглядел и услал погулять. С родительми разговаривал.
Алексей слушал завороженно.
– А дальше?
– После того мне уж не запрещали бегать к нашему иконнику. Отца с матерью скоро язва моровая прибрала. Меня в Москву взяли. Когда возрос немного, перестал невидимое зреть.
Андрей умолк, поднялся и взял свою торбу.
– Что это мы тут разлеглись. Пойдем, Алексей. Игумен корить будет.
– А дальше-то что? – нагнал его у дороги послушник.
Не ответив, монах заговорил о другом:
– Ты, Алеша, знай – в монастыре нашем нет другого такого грешника и своевольника, как я. Ничему ты хорошему по духу от меня не научишься. Данила вот, чист сердцем и многий опыт духовный стяжал, и тот не сумел из меня дурь мою вынуть. Старец Михей напутал что-то. Какой я блажной…
– Ну, нашелся грешник, – пробормотал молодой. – Видали и похуже.
Вскоре поперек дороги заблестела зеленоватой гладью Яуза. Невдалеке, у пристани в устье реки разгружали торговые лодьи. Перейдя мост, пошли через Никитскую слободу вдоль Яузы.
– Смотри, не проговорись братии, – предупредил Андрей, – о словах Максима блаженного.
– Да мне и вспомнить про него страшно, – содрогнулся отрок.
Миновав слободу, дорогу побежала вдоль обрывистого берега. Ныряла в заросли орешника, потом выводила на простор, стекала в овраги и снова пряталась под сень березовых рощ. За изгибом Яузы на высоком месте прилепился к земле Спас-Андроников монастырь, по обету поставленный более полувека назад митрополитом Алексием. Прилепился и потянулся вверх Спасской церковью, которую за эти полста лет отстраивали уже в третий раз после прошлогоднего татарского сожжения. Но тына вокруг еще не было. Только створки ворот меж двух столпов указывали, что не всякому человеку и не со всяким намереньем стоит сюда забредать. Под самым монастырем плескал ручей – Золотой Рожек, прозванный так митрополитом Алексием в память о плавании в Царьград.
– Так ты говоришь, твой отец также служильцем был? – вдруг спросил Андрей.
– Он был служилый кня…
Отрок, понуро шагавший всю последнюю часть пути и не ждавший подвоха, от неожиданности клацнул зубами. Прикусил язык, отвернулся.
– Ничего я не говорил.
– Лицом говорил. Когда я рассказывал, у тебя был взгляд… осиротелого волчонка.
Монах тронул послушника за плечо.
– Как ты попал в ордынский плен?
Алексей, не оборачиваясь, процедил сквозь зубы:
– Отца зарезали, как пса. И мать…
– Татары?
– Хуже татар.
Он повернулся. Губы у него дрожали.
– Отстань от меня, Андрей! – Отрок рванулся и побежал вперед, к воротам, оглядываясь: – Блажной! Отстань от меня, блажной! Какое тебе дело…
– Да постой же, Алешка!.. – отчаянно звал иконник, спеша следом. – Ну прости меня, дурного… Я же только хотел… чтоб тебе легче…
3.
В сонный послеполуденный час по улице от Троицких ворот Кремля двигалось необычное шествие. Состояло оно из единственного человека и длинной, на два десятка саженей свиты. Человек был в монашьей одежде, с суковатой палкой вместо посоха. Время от времени он оборачивался на свое сопровождение и качал головой. Свита хранила молчание. Только когти цопали по бревнам мостовой и изредка раздавался нетерпеливый взвизг. Монаха, за которым волочился хвост из нескольких десятков псов со всей Москвы, стража на воротах сперва не хотела пускать. Чернец уговорил их впустить его одного, а свиту удержать, что и было исполнено. Каким образом вся свора вскоре просочилась за ворота, стражники не сумели бы ответить даже на Страшном суде. Псы самых разных мастей проявили недюжинную хитрость и теперь следовали за монахом к владычному двору, радостно виляя хвостами.
Митрополит Фотий исполнял в этот час дневное молитвенное правило. С древней иконы, которой его благословил, отправляя в Константинополь, старец Акакий, взирал на русского владыку Христос и пытливо вопрошал: «Исполнишь ли волю Мою?». «Господи, на какую казнь Ты послал меня сюда?» – мучился в ответ Фотий, моля вразумить, умудрить и ущедрить дарами долготерпения. Вырванный мирскими событиями из тишины своей пустыни близ Монемвасии, скитский инок Фотий внезапно сделался владыкой обширной и богатейшей русской митрополии. Это ли не искушение Господне? Это ли не мука для того, кто жаждет молитвенного безмолвия и бесстрастия?
Русь казалась безумной и страшной в своем безумии. Господь казнил ее из века в век – за какие нечеловеческие преступления? Пока плыли от града Коломны до Москвы, насмотрелись на пепелища, едва начавшие оживать. Столицу и доныне окружали чернеющие руины слобод и деревень с печными трубами, горестно взывавшими к небу. Едигей, объяснили митрополиту. Хитрый степной волк, обманувший московского князя лицемерными словесами. Едва не пленивший самого князя. Снарядивший погоню за ним далеко на полночь, под самую Кострому. Сжегший десятки градов, а сел без счету. Уволокший в степи многотысячный полон. А перед тем мор. И трехлетняя война с литовским господарем Витовтом – то поход, то перемирье. А после того голод. И всегдашние пожары, слизывающие целые города. И свои, межкняжьи свары, грызня до крови с Новгородом, с Нижним. С Рязанью и Тверью, хвала Богу, у Москвы давно мир. Но и там местное княжье друг на друга злобится.
Ознакомительная версия.