— Иди отсюда! Чтобы войти, хотеть матрас! Иди отсюда!
Верзила размахивал длинными руками, из-под пилотки выбилась прядь белокурых волос. Определить его возраст было трудно: может, двадцать, а может, и все тридцать. Чтобы продемонстрировать силу, он схватил металлическую сетку от кровати, поднял ее над головой и с грохотом швырнул на пол.
Ламбрей поглядел верзиле прямо в глаза, поднял другую сетку, напрягся и с напускной легкостью грохнул ее об пол.
— Вот тут я и останусь, если мне подойдет, — сказал он с нажимом и оглядел помещение.
Оно мало походило на комнаты первого этажа. Здесь не было ни комода, ни кресла, ни туалетной кабинки, а только полки для багажа вдоль стен и восемь спальных мест, по четыре с каждой стороны. Два стрельчатых окна выходили во двор почета.
Верзила сразу успокоился, подошел к Шарлю-Арману, щелкнул каблуками гигантских сапог и представился:
— Стефаник!
— Очень может быть, — ответил Ламбрей.
Он запихнул сундучок в угол и вышел из комнаты, про себя подумав: «Чокнутый какой-то. Хорошенькое начало!» Обернувшись на дверь и запомнив номер — 290, — он стал спускаться вниз.
В коридоре на него налетел Лервье-Марэ.
— Куда несешься? — спросил Ламбрей.
— К коменданту. Меня вызвали.
— А ты что, с ним знаком?
— Нет, но его должен знать дядя. Он собирался предупредить коменданта о моем прибытии. Я хочу, чтобы меня зачислили в одну бригаду с Бобби. А что, тебя вправду определили в моторизованные? Обидно, но ты выпутаешься. С твоими-то связями. Сделай так, чтобы тебе помогли.
— Кто? — ответил Шарль-Арман. — Ты же знаешь, у нас нет выхода на чиновников правительства.
Шарль-Арман закончил день в столовой, где обнаружил Монсинъяка, Лопа, Пюиморена и остальных друзей, которые тут же кинулись его утешать. Но и они не могли рассказать ничего хорошего. Их заставили освободить комнаты первого этажа. Все бригады верховой кавалерии разместили в корпусе Лиотэ, по двадцать человек в спальне. Удобств не будет, мебели тоже, а вещи придется укладывать как простым рядовым. Что же до пресловутых тренерских лошадей, о которых столько говорили, то лошади положены только раз в неделю. Остальное время — полевые занятия, каждый день с семи утра. Амуницию курсанты должны чистить сами. Верховая езда отошла на задний план.
— Нет, Сомюр уже не тот, что раньше, — без конца повторял Монсиньяк, как будто точно знал, что было раньше. — Традиции исчезают. Тем, кто сюда попадет во время войны, здорово не повезет!
За столами было шумно и накурено, но как-то безрадостно.
Поскольку радость, видимо, тоже относилась к числу местных традиций и курсантов трудно было совсем ее лишить, они сели играть в покер. Шарль-Арман проиграл несколько луидоров и благоразумно уступил свое место Ламотт-Сенвилю.
Он чувствовал, как расширяется трещина в его отношениях с друзьями. В их речи появилось множество намеков на вещи, которые он уже не понимал. В закрытом школьном мире произошел раскол на два лагеря. И с первых же дней Шарль-Арман оказался в противоположном лагере: в моторизованных войсках.
Ему надоело, что каждый входящий и выходящий говорил ему «мой бедный друг», и, побродив еще немного по территории, он отправился в свою комнату.
5
Белобрысый дикарь сидел в ногах своей койки, растянув на поднятых коленях сверкающий аккордеон, и наигрывал мелодии Центральной Европы. Ламбрей насупил брови.
— Добрый вечер, — сказал Стефаник, не переставая играть.
У него были голубые глаза поэта, худое лицо и слегка асимметричный длинный подбородок. По клавишам аккордеона бегали огромные руки, силу которых Ламбрей уже успел оценить.
— Добрый вечер, — ответил он. — А кто застелил койки?
— А вон, кюре.
Стефаник мотнул зажатой в зубах трубкой в сторону парня, разбиравшего вещи возле окна.
Ламбрей узнал курсанта, поднявшегося, когда выкликнули фамилию Монсиньяк.
— Полагаю, вы хорошо знакомы с моим кузеном, — произнес «другой Монсиньяк», подходя к Ламбрею.
— А, так вы Эмманюэль! Ну да, Жорж мне о вас рассказывал. Ведь вы…
— Бенедиктинец, — ответил Эмманюэль Монсиньяк. — Был послушником… А ваше имя я прочел на сундучке. Я поселил вас возле окна. Вы не против?
— Нет, что вы. Спасибо. А это кто? — показал он глазами на Стефаника.
— Он из чехословацкой добровольческой армии, будет учиться на офицера связи.
Шарль-Арман легонько постучал себя пальцем по лбу.
— Да нет, вы напрасно так думаете, — отозвался Монсиньяк, — вот увидите. Он очень добрый.
— Вам, должно быть, весь мир кажется добрым. Вопрос веры.
— В каждом человеке есть доброта, — ответил бенедиктинец, прищурив глаза и улыбнувшись. — Надо только почаще вспоминать о Создателе.
— Уверяю вас, во мне ее нет ни капли, — сказал Шарль-Арман.
— Есть, обязательно есть. Не может не быть. Я только пока не знаю, в чем она себя проявит. Вот у него это музыка, аккордеон.
— Во мне она, судя по всему, звуков не производит.
Шарль-Арман растянулся на койке. Никогда еще он не чувствовал так мало любви к ближнему.
«Это становится забавным, — размышлял он. — Один будет целыми днями талдычить о Боге, второй — играть на аккордеоне».
Комната тем временем понемногу заполнялась.
Вошел Мальвинье и с ним еще два парня, с которыми Ламбрей не был знаком: серьезный бретонец Гийаде с утонувшей в плечах короткой шеей и коренастый, курчавый Юрто с черными усиками. Юрто сразу скинул гимнастерку и остался в фуфайке цвета хаки и брюках с лиловыми подтяжками.
Потом явился Лервье-Марэ. Ему удалось-таки добиться перевода именно в ту бригаду, куда он хотел.
— Для нас это шанс держаться вместе.
— Конечно, — холодно отозвался Шарль-Арман, который прямо в сапогах растянулся на одеяле.
Аккордеон звучал непрерывно, действуя на нервы и усугубляя и так довольно мрачную атмосферу в комнате. Наконец на пороге появился последний жилец: Бобби Дерош в сопровождении своей собаки.
«Этого только не хватало», — подумал Шарль-Арман.
Так как Бобби направился прямо к нему, Шарль-Арман, намекая на вчерашний разговор, произнес:
— Вот видите, старина, я попал в моторизованные, хотя и против воли.
— Я знаю. Лервье мне говорил. Что-то тоска меня заела, — прибавил он, усаживаясь.
— И вас тоже? Ну, у вас на то ведь нет никаких причин.
— Знаете, у меня вид любой решетки, даже позолоченной, — он кивнул в сторону двора почета, — рождает такое чувство, точно я в тюрьме. А все эти коридоры совсем как в коллеже или в пансионе. Не люблю чувствовать себя запертым. «А небо наверху такое голубое, такое мирное…» Но не для меня! Жуткое место!
Через две койки от них Гийаде и Юрто вели другой разговор.
— Как думаешь, сколько продлится война? — спросил Юрто.
Гийаде, который в это время расстегивал краги, остановился и задумался.
— Да пока все не перемрут! — отозвался с другого конца комнаты Бобби.
— Браво! — воскликнул Стефаник, даже перестав играть.
— А вы как думали, друзья? — продолжил Бобби. — На что надеялись? Что обойдется без потерь? Да бросьте вы! Вы думаете, почему у нас тут повсюду позолота, и на решетках, и в коридорах? Почему нам предоставили коридорных и одели в красивую форму? Потому что мы представители знати? Как бы не так! Чтобы красиво обставить нашу смерть, только и всего! Жертвенное поколение, жертвенное поколение! Война на дворе, так давайте же этим воспользуемся и посмеемся, правда, Месье?
Он взял песика за шкирку и посадил на кровать к бенедиктинцу.
— Отлично сказано! — заорал чех, раздувая меха аккордеона.
Бобби подошел к нему. Стефаник глядел на него прищурившись и улыбался.
— Да, старина, веселись и смейся, у тебя для этого есть основания, — сказал Бобби, — потому что тебе… — он тронул чеха за плечо, — потому что тебе отрежут руки.
Пальцы Стефаника застыли на клавишах.
— Да-да, — продолжал Бобби, — они ведь у тебя лишние! Взрыв снаряда, а потом… как водится: сначала кисти… затем до локтя…
Стефаник внимательно посмотрел на свои ручищи, перекатил трубку из одного уголка рта в другой, пожал плечами и снова взялся за аккордеон.
— А у тебя, дылда, — Бобби развернулся на каблуках, встав лицом к Мальвинье, — будет шикарный лакированный гроб, а на крышке — крест «За боевые заслуги», а может, и орден Почетного легиона. Почетный легион — это приятно. Только вот когда окажешься под крышкой, ее будет не закрыть. Уж слишком ты большой. Придется тебя повернуть на бочок и маленько укоротить. Знаешь, я тебе все это говорю, потому что это чистая правда. Но я тебя очень люблю, старина Мальвинье!
Бобби скатал в комок кусочек бумажки и запустил им в лампочку. Лампочка закачалась под потолком.