Так и убыл тогда ни с чем, не похоронив, не отслушав священника, и сколько потом ни пытался выбить из уполномоченной подпись под списком погибших — не смог, а уж всех уполномоченных возненавидел; эта костлявая сучка в который раз отказалась поклясться Богу, фюреру и полиции, что находящаяся в ее попечительстве фрау Аннелора Ростов стала жертвой прямого попадания бомбы в дом № 4 на Густавштрассе. «Если я засвидетельствую, — призналась она Ростову, — то понесу ответственность за то, что не обеспечила явку всех жильцов в бомбоубежище после сирены….» Так говорила — и так сказала ему, когда он нашел ее в первый июльский день года 1944-го на окраине города; тон отказа такой, что ящик консервов из багажника «майбаха» можно не вытаскивать. Оставалась надежда на командующего Х округом, тот выразил соболезнование, вздохнул и сказал, что дело носит не локальный, чисто гамбургский характер, а общеимперский, корпус, которым он командует, может только через Берлин, через Фромма, командующего армией резерва, проломить эту эшелонированную оборону ведомств, занятых никчемной работой. Командующий округом (и корпусом заодно) обязался в ближайшие же дни направить в Берлин соответствующую докладную.
— Буду чрезвычайно признателен, — поднялся Ростов. — Со своей стороны, хочу уверить вас, господин генерал, что в Берлине я стану наведываться к Фромму и отныне уверен в благополучном, не без вашей любезной помощи, разрешении этого, к сожалению, неприятного казуса, усугубленного, как вы знаете, еще и тем, что некий очевидец будто бы видел, как санитары уносили на носилках Аннелору … Может, стоит произвести опрос тех, кто что-то видел тогда…
Ложь, чистая ложь! Никто, кроме безумного типа, не видел носилок с Аннелорой, ни один санитарный фургон не приезжал на Густавштрассе; приплетать ложь к делу, ради которого затеяна поездка в Берлин, гнусно, противно, — и мучением исказилось лицо Ростова, а генерал опустил глаза, уже навидавшиеся слез и горя. Предложил ночлег в гостинице, пять километров отсюда, по дороге к Любеку, который дотла сожжен и дочиста опустошен… Простились, рукопожатие еще длилось, а Ростов решил: ноги его не будет у Фромма, но в берлинской суете ссылаться на докладную собеседника — занятие чрезвычайно полезное, поскольку дела в Берлине абсолютно никакой огласке не подлежат, надо их прикрыть какими-то очень правдоподобными хлопотами, ради чего и упомянут бред безумца об Аннелоре на носилках; многодневные бомбежки разрушали психику людей, люди кривлялись, плакали, плясали, выбираясь на свет из убежищ; стыдно признаться: своими делами он грязнит жену, это ведь не обман даже, а святотатство, — и осознание неправедности мыслей и будущих поступков отозвалось болями в колене, но как только он подумал о смысле того, ради чего затеян вояж в Берлин, боли немедленно сморщились, увяли, да любые телесные страдания заглохнут перед величием дела, которое сама судьба ниспослала Ростову, и не дай бог, если «Скандинав» попадется на какой-либо мелочи, даст слабину: под угрозой окажется судьба Европы, поскольку господа, которым доверяет Гёц фон Ростов и которые доверяют ему, обладают силой, внушающей страх и уважение (а не лучше ли, кстати, назвать этих «господ» так: «товарищи»? «Пс-ст!»), — так вот, эти «господа-товарищи» попросили его узнать, что же все-таки произойдет в Берлине этим летом, если вообще произойдет, и как происшедшее отразится на судьбах Германии и всего мира; нет, нет — запротестовали «господа-товарищи», какие еще секреты, помилуй бог, никаких военных секретов не нужно, только ваш личный взгляд на будущее Германии. А какие события развернутся в предугаданное время — это как раз известно Гёцу фон Ростову и станет еще более известным, дополнившись точной датой, но как о сем сообщить, раз нет «Скандинава» и адресочка-другого, который тот нес на языке; изволь теперь рыскать по всему Берлину, ища особу, которой он когда-то поверил; девица эта, на вид придурковатая, хваткой обладает выдающейся, среди ее ухажеров, если хорошо поразмышлять, парень из военного лагеря Майбах под Цоссеном, где узел связи ОКВ, и парень (на берлинском жаргоне таких называют очень вульгарно) способен, на дежурстве находясь, выстреливать в эфир безнаказанно и что угодно. (Как ни огорчителен провал «Скандинава», Ростов — к стыду своему — не слишком опечаливался такому исходу: появлялась приятная необходимость искать в Берлине эту девицу, при одной мысли о которой улыбка раздвигала его неумолимые губы, а уши слышали откуда-то возникшую мелодию…) Ренатой зовут эту девчонку в личине юного сорванца: кепка надвинута на лоб, во рту сигарета, голосок хриплый… Ни адреса, ни фамилии, а искать надо, найти тем более: священностью попахивает миссия, им самим на себя возложенная! (Полковник Ростов смачно выругался после свирепого «Пс-ст!») И не потому ли во сто крат повысилось значение и связанность разных мелочей: стертость шин «майбаха», в каких сапогах ехать, как встретиться с Ойгеном, а то, что в гостинице забыты сапожные щетки и вакса, делает вояж событием историческим (полковник расхохотался), как будто главное в нем — обувь; офицер вермахта (да еще полковник!) не может появиться на улицах Берлина в грязных сапогах.
Тем более там, куда он поедет после сна в гостинице, — к той святой женщине, подарок которой от самого Парижа возит он под задним сиденьем; и едва он представил эту женщину — ноги стали сильными, прыгучими, здоровыми. Туда, в Бамберг, к Нине! В Баварию, ближе к тому госпиталю в Мюнхене, куда его доставили — с двумя посадками — на самолете из Карфагена. Он был в полном сознании, но так и не понял, что безмолвный, в бинты закутанный человек — тот самый подполковник, с которым он познакомился за неделю до налета англичан и в тот день, 7 апреля, вместе с ним ехал к штабу 10-й танковой дивизии, вдоль неровного строя застрявших в песках Т-III, лишенных горючего, движения и воздушного прикрытия; подполковник на ходу умно, решительно и весело давал экипажам очень дельные советы; чувствовалось: подполковник здесь — любим и уважаем, — потому-то его, смертельно раненного, и Ростова с ним заодно самолетом доставили в лучший госпиталь к лучшему хирургу Германии, Зауербруху, и если правая нога Ростова особого лечения не требовала, то дела подполковника обстояли куда хуже, он стал одноглазым и одноруким, а на уцелевшей левой два пальца оттяпали еще там, в Тунисе. Поначалу лежали в одной палате, Ростов по ночам вслушивался в скрип зубов соседа, подполковник не облегчал свои страдания таблетками, стонами или руганью, не перекладывал их на соседа и жену, однажды появившуюся. Ростова уже перевели в другую палату, к подполковнику проскальзывала медсестра, сидела у его койки, нашептывая молитвы, да Ростов наведывался, на костылях стоял у изголовья, подолгу, пока сестра не кончала тихие очередные благоуспокоения, поднималась и уступала место, вот тогда-то Ростов садился; ни словом здесь не обмолвились с подполковником, которого звали Клаусом, но так сблизились, так сошлись душевно, что научились понимать друг друга! Соединил их и сплел воедино какой-то прибор за стеной, он — метрономом — отстукивал еле слышно то звонкие, то глухие секунды, и стоило обоим начать вслушиваться в ритм, как он, ритм, начинал втягивать их в себя, будто связывал обоих единой кровеносной системой, и боли подполковника стал вытягивать на себя Ростов, зубовный скрип замирал, подполковник погружался в сон, Ростов медленно поднимался, уходил и однажды в коридоре столкнулся со скромной и безмолвной женщиной, которую медсестра собиралась ввести в палату; это и была Нина, жена подполковника, особая женщина, заменившая свою красоту миловидностью, чтоб не блистать на людях, чтоб не тревожить их желаниями, и единственное, что толкало мужчин к ней, было: робкое стремление губами прикоснуться к тонкой, но не изнеженной руке… «Вы с ним построже…» — попросила она Ростова, и тот постиг истинный смысл ее слов, когда в больничном парке Клаус, благо ноги ему повиновались, вплотную приблизился к Ростову и явственно произнес: «Этому ублюдку — ничего не прощу!» Сперва подумалось: безрукий и одноглазый подполковник доберется до пилота-англичанина и пристрелит его, но последующие угрозы более точно указали, кто такой «ублюдок»: Клаус в своих личных бедах и в бедах всей Германии винил Адольфа Гитлера, ненависть и ярость могли, конечно, объясняться неумолчными муками ран, Ростов уже наслушался проклятий в госпиталях, куда попадал не раз, привычными стали неисполняемые угрозы кого-то пристрелить, кому-то набить морду, какой-то бабе вспороть штыком брюхо за измены и разврат, — и Клаус, думалось, отойдет или, во всяком случае, перестанет честить-костить фюрера во всеуслышание. А метроном продолжал отбивать общие секунды, поврежденный нерв на ноге позволял Ростову уйти в отставку, но он вцепился в армию, отклонил ставшие бесполезными после гибели Аннелоры призывы ее брата беречь ногу и себя, — и калека Клаус, из виду потерявшийся, тоже не оставил армию, добрался до высших чинов, до Ставки, чтоб сохранить себя в вермахте, и частенько, конечно, вспоминал отмеряемые обоим секунды в госпитале-клинике и тем более тот день, 7 апреля 1943 года, когда англичанин — пусть дом его в каком-то там графстве, Йоркшире или Сассексе, выгорит дотла! — нажал на кнопки крупнокалиберного пулемета и бросил бомбу… Вспоминал, позванивал, приглашал, Нина звала, Ростов дважды приезжал к ним в Бамберг, Клауса не заставал, редкие встречи с ним в Берлине бывали скоротечными, ни о чем не удавалось поговорить, Нина, впрочем, знала больше, Нина, занятая четырьмя детьми, более чем догадывалась о планах мужа, которые тот, впрочем, от нее не скрывал; она осуждающе покачивала головой, но терпела, посматривала с надеждой на Ростова, в глазах была та же просьба: «Будьте с ним построже…» Изумительная, невероятная женщина, любой нравящийся ей человек становился своим, домашним, обретал безошибочно тон, манеру, с какой следует говорить, «свое» место за столом и кресло в гостиной. Уют был в доме ее, мебель несколько странноватая, убранство стола казалось прелестным, и Ростов догадывался («Пс-ст!»), какие мысли подкрадываются к нему в столовой этого дома; почему здесь такая посуда, откуда столовые приборы эти, — и он сам однажды объяснил соседу: Нина ведь — из старого немецко-славянского семейства и в этот германский дом внесла порядки и нравы русского дворянского быта.