Вспомнился Трофим Терентьич Климовских, старый рудознатец. Был он сломлен временем и ходил, словно вглядываясь в земные жилы. Медно-зеленый быстрый старик ласково беседовал с рудами, будто винясь перед ними, что вот, мол, достал их для человека.
— Ты гляди, — поучал он Моисея, бродя с ним по извилистым берегам Полуденного Кизела, — гляди: у каждого камня свой норов, своя душа… И ежели ты с корыстью к нему, в руки не дастся. Какая бы та корысть ни была: для богачества ли, для облегчения своего хребта… Только для человеков — и она выйдет к тебе, руда земная, выйдет…
Он щедро открывал Моисею тайны рудных дел, осторожненько приговаривал:
— Глазок у тебя, Мосейко, верный и душа чиста. Сохранишься — станет тебе удача. Гляди, во-он посреди кустов-то валун лежит. Лоб-то у него какой! Порохом не прошибешь. А что проку? Оторвался от родной горы, мохом зарастает. Смекай.
Как-то Трофим Терентьич сидел у костра, глядел на пыхающие синеватым огоньком уголья. Нудно зудела мошка, безнадежно скрипел коростель. Старый рудознатец прислушался, вдруг по-молодому поднялся, положил корявую ладонь на плечо Моисея:
— Пора мне, вьюнош… Наследье мое принимай. Может, дождешься доброго времени.
Он снял с шеи крестик, надел на Моисея и исчез. Долго кликали его Моисей и Еремка, но только эхо отзывалось на разные голоса.
— Хозяйка позвала, — решил Еремка.
Лес торжественно и строго молчал. Но в этом молчании чудилась Моисею скорбная и могучая молитва земли. И хотелось пойти вслед за учителем к этой неведомой земле, припасть к ее груди горячим лбом, преклонить перед ней колени. А на травах, видимых человечьему глазу, пробуждались уже предутренние шорохи и вздохи, едва уловимые запахи тумана, возгласы птиц.
Когда рассвело, Моисей и Еремка накидали на место костра каменный холмик, срубили березовый крест…
— Наследье, — прошептал Моисей, бросив камни в укладку. — А руки крепкой веревкой скручены.
— О чем ты? — спросила Марья. Она собрала в дорогу весь немудреный скарб и сидела теперь на лавке пригорюнясь, не зная, куда деть руки.
— Трофима Терентьича вспомнил. — Моисей потрогал крестик, который носил с тех пор, не снимая.
3
На утро длинный обоз выполз из села. Громко, будто по покойнику, голосили бабы, хныкали ребятишки, плакали собаки. Блаженненький Прошка бежал подле Еремкиной телеги, напевал свою песню.
— Недоброе Кеминым либо Юговым предсказывает, — ужасались бабы.
Многие шли пешком, держа за руки детишек, оглядываясь на осиротевшие кладбищенские кресты, на кособокую унылую церковку.
Дорога петляла через лесистые увалы, малые ручейки и речки, пузыристые гати. По вечерам жгли костры, готовили варево, молча жевали, укладывались спать. Утренняя сырость будила людей, и снова открывался долгий путь, край которого растворялся в безнадежных далях. Ни разговоров, ни песен, словно это был обоз мертвяков. Только скрип телег да пофыркивание лошадей нарушали морок.
Еремка брел рядом с Моисеем, в глазах бегали недобрые огоньки. Брат Игнатия Воронина, служившего в Петербурге солдатом Преображенского полка, повесился ночью на оглобле. Еремка вынул его из удавки. Жену и двух ребятишек вместе с упокойником порешили отправить назад, испросив на то дозволение у сопровождавшего обоз офицера.
— Вот кому беду-то Прошка накликал, — плакали бабы, совали в руки сирот припасенную на дорогу снедь.
— Всем беда будет, — катилось по обозу.
Вдова сидела над прикрытым рогожкою телом, будто серый камень, источенный водою и ветрами.
— Лошадь бабе надо дать, — сказала Глаша, жена Еремки.
— Не на себе же тащить, — согласились мужики.
Еремка кинулся было распрягать свою лошаденку, но мужики воспротивились.
— Столько ребятишек у вас. Вон Тимоха Сирин на четырех телегах едут. Всякого добра навалили.
Тимохина Лукерья, красавица баба, уткнула в пышные бедра круглые руки:
— А ну, сунься, дух из портков вышибу.
— Да мы тебе крапивой подол набьем.
— Руки коротки. А языком под юбку все равно не попадете.
— Вот сатана. — Мужики стеной двинулись на Лукерью.
Двое половых, ехавших с нею, поторопились в кусты. Тимоха приохнул, побежал к офицеру, затормошил его. Офицер повернулся спиной. По случаю недавнего крестьянского бунта теперь при заводах содержались воинские команды на хозяйском коште, но не всем солдатам было это по нраву. Видать, и офицеру надоело возиться с армяками. Тимоха взвыл. Повеселевшие мужики столкнули Лукерью с телеги. Занозистая баба ползала на четвереньках, собирая добро. Солдаты хохотали, отпускали забористые шуточки.
Проходили мимо деревень. Сердобольные женщины несли переселенцам узелки с едой, встречные мужики прятали глаза. Промчался на взмыленной лошади фельдъегерь, солдаты вскинули ружья на караул, офицер отсалютовал шпагою, с завистью поглядел вслед.
Наконец обоз выбрался на Каму. Захрустели на белой гальке лошадиные копыта, заскрипели ободья колес. Широкая река, еще мутная от недавнего разгула, была пустынной, холодной. Тянул понизовый ветер, пробирался к самому телу. Вдалеке виднелись барка и цепочка людей, которые, странно наклоняясь и покачиваясь, брели у самой воды.
— Строгановы соль гонят, — определил Еремка.
Съехали к парому. Две закнутованные лошаденки с тоскою посмотрели на них. Сопленосый парень щелкнул бичом, лошаденки напряглись, налегли на хомутья. Огромная, пропахшая смолою и навозом: баржа-паром медлительно отползла от берега. Моисей глядел на воду, пеной рвущуюся у бурого борта. Казалось, баржа шла сама по себе, без усилий, даже лениво, приближаясь к другому берегу. А лошаденки сами по себе ходили и ходили без толку по кругу, все уменьшаясь и уменьшаясь. Вот так скоро захомутают и мужиков, приневолят ходить по разным кругам, из которых уже не вырваться. Моисей отвел глаза от берега, потер лоб.
Марья стояла тут же, придерживая за плечи сынишку. Васятка весело жмурился. Любо было ему смотреть на эту тесноту, на эту кипенную у борта воду, пропитанную мутным солнцем, на этого быстроглазого паромщика, что уговаривал мужиков не лезть на один бок. Васятке было легко: он понимал только то, что видел…
Левобережье было крутым и угрюмым. Меж темными кособокими елями проглядывали избы поселка. Внизу бойкие трясогузки скакали по круглым камням, пугливо озираясь на полосатую кручу. Одна за другой телеги потянулись по разбитому въезду в гору. Мужики с уханьем и кряком подталкивали их.
И опять запетляла дорога. На другой день встретили еще два обоза, идущих на Кизел. Обозы слились, смешались, как общее горе. Начались расспросы, разговоры, бабы всплакнули. Голубоглазый широкоплечий парень, каких рисуют на лубках, завел песню. Голос у него был чистый, вроде бы женский, и лился, будто парень просто выдыхал из горла ручейковые струйки. Никто песню не подхватил, но стало легче, словно ссыпалась с плеч дорожная тяжкая пыль.
— Такая уж душа у человека: услышит песню, про все забудет, — сказал Еремка.
Моисей с Еремкой подошли к певуну.
— Звать меня Данила Иванцов, — охотно откликнулся парень. — От роду мне двадцать один год, сам из села Ильинского, круглый сирота.
— Легко тебе жить, — усмехнулся Моисей.
— Это как поглядишь. А коли так, то живу — не обернусь, умру — не спохвачусь.
Он неожиданно погрустнел, ловко подхватил с дороги ветку, разломил ее в тонких сильных пальцах. У него была хорошая белозубая улыбка, ясный прямой взгляд, и все это пришлось Моисею по душе. Данила тем временем подозвал своих артельщиков — русобородого с крупным, раздвоенным на кончике носом Екима Меркушева, неприметного, по-девичьи робкого Тихона Елисеева. А вскоре к ним пристали Кондратий Дьяконов и Васька Спиридонов, оба крепкие, здоровенные парни. У Кондратия на затылке не было волос: медведь причесал его когда-то. На груди у парня висела иконка божьей матери. Васька, рыжий, будто голова его охвачена была осенним пламенем, по пути перемигивался с девками, посвистывал, громко хохотал. Шестым в новой артели был нехристианского виду горбоносый мужик со смоляной бородою и иконными глазами. Назвался он Федором Лозовым из казацкого роду, держался настороженно, от всех поодаль.
Парни легко несли на плечах Васятку и Еремкиных ребятишек, шутя втаскивали телегу на взгорья.
«Этакие богатыри, словно на подбор, — удивлялся Моисей. — Добрых работников сгоняет к себе хозяин».
О хозяине много раз гадали вечерами у костров. Каков он, этот князь, что единым махом согнал их всех с обжитой земли? Говорят, нехристь — персюк либо армяшка. Строганов-то их не больно трогал, недосуг ему было, по заграницам пируя, о каком-то Юрицком селе мозговать. А этот! Задерет, поди, кожу до пупка — и конец.
Парни, что пошли с Юговым, о хозяине помалкивали, больше вспоминали свои деревни да всякие забавные истории. Тимоха Сирин, укротив Лукерью, тоже пристал к артели со своим харчом.