Малышом я все совал в рот, а что не влезало, то облизывал. В результате такой моей привычки взрослые вечно орали на меня и шлепали, и даже сейчас есть отдельные вкусы, которые тут же воскрешают в памяти звон промеж ушей, как, например, в тот день, когда наша кухарка, по имени Каренца, поймала меня и крепко стукнула по макушке: «Боже правый, малыш! Это ж политура для меди!» Или, может, это была жидкость для отбеливания постельного белья – я ведь пробовал все. Не потому, что хотел чем-то заполнить рот, – я никогда не сосал палец, как говорила мама, – но причина и смысл были слишком сложны, чтобы маленький ребенок мог их объяснить. Надо думать, поначалу я полагал, что все вокруг ощущают вкус так же, как я: что от прикосновения чего-либо к кончику языка перед мысленным взором появляются разные штуки: цвета, формы и узоры либо картины, образы вещей или даже людей. Политура для меди, которую Каренца делала из нашатыря, наверняка оказалась отвратительной на вкус. Я помню, как она обожгла мне язык, устроила яркую небесно-голубую вспышку под черепом и без всякой причины вызвала образ булыжников мостовой. Я отпрянул от Каренцы, выскочил во двор и принялся плеваться… «Ешь настоящую еду!» – всегда орали люди, и я не обращал на них внимания. Для настоящей еды оставалась куча времени. Ведь я не был голоден: я изучал мой город, такой яркий и живой. В своем постоянном поиске я пробовал мох, который рос вокруг старого каменного источника. Для глаз, носа, пальцев мох был просто мхом. На языке же кусочек размером с ноготь моего большого пальца превратился в поле с травой, трепещущей под ветром. Я лизал мрамор, и он казался мне похожим на вкус самого мира.
Мама наблюдала за мной из двери. Из-за политуры она на меня накричала, но чаще всего позволяла делать, что я хочу, пока это не становилось слишком безумным или опасным. Думаю, мама понимала, что мне было нужно. Она выросла вместе с Филиппо и привыкла к людям с необычными чувствами. Мама знала: ее брат видит мир не так, как большинство людей. «Пьян от красок» – так она дразнила Филиппо. Но пьянили его цвета, а не краски. Картины его, вообще-то, просты. Вспомните «Благовещение»: в комнате только два человека. Конечно, один из них случайно оказался ангелом, но на самом деле просто мужчина с крыльями разговаривает с весьма взволнованной юной женщиной. Убрать крылья – и вы могли бы увидеть такое через окно где угодно во Флоренции. История – подлинная история – рассказана цветом.
Именно цвета Филиппо позволяют нам видеть, как небесное создание – а вовсе не человек, ведь его крылья предназначены для полета через океаны света, – совершает свое чудо и проходит через завесу в наш мир. Когда эта расстроенная юная дева понимает, что носит дитя Господа, мы чувствуем ее ужас и удивление. Комната, мужчина (еще немного не обращайте внимания на крылья) и женщина, омываемые цветом, и намек на свет: здесь цвет и свет делают нечто, чего не делают в нашем однообразном, тусклом мире. Взгляд Филиппо открывал ему вещи в их истинной природе – то, как они выглядят на самом деле. Мой рот открывал мне настоящий вкус вещей, и всякий раз, как я прикасался кончиком языка к чему-нибудь, я дотягивался, дотрагивался сквозь завесу до ангельского мира.
Со временем это ощущение поблекло. Ангелы изгнали меня, по обыкновению ангелов. Все стало успокаиваться, входить в колею. Вероятно, я уже составил для себя некую удовлетворительную карту вещей или, может, все эти странные вкусы повредили мой язык, но к тому времени, как мне исполнилось пять, я осознал, что больше не двигаюсь по бесконечному коридору, завешенному болезненно яркими, легкими, прозрачными кулисами, каждая из которых ослепляет меня и завораживает. Теперь я мог положить в рот ложку похлебки без того, чтобы комната исчезла. Чуда стало меньше, признаю, но пришло облегчение: беспрестанная атака ощущений изрядно утомляла. Теперь я начал понимать то, чего никогда не постигал прежде: понятие еды как таковой. И поэтому стал замечать кухню.
Когда сто с лишним лет назад строили наш дом, кухни еще не делали такими удобными, как сейчас, и наша получилась довольно маленькой – длинная коробка из неоштукатуренного камня с очагом в одном конце и крохотной каменной кладовой, вделанной в стену напротив. Там стоял большой стол, поверхность которого от многолетнего выскабливания приобрела цвет слоновой кости. Горшки свисали с потолочных балок среди чесночных фестонов, окороков, сальсичче, связок горных растений для лекарств, нитей сушеных порчини, ожерелий высушенных яблочных колец, цепочек вяленых фиг. Запах лука, горячего топленого сала и дымящихся дубовых поленьев, корицы и перца, казалось, висел в воздухе всегда. Нет нужды говорить, что шкаф постоянно был полон мяса: не маленьких кусочков, а огромных ног, лопаток и боков, говяжьих и свиных, которые мама и Каренца не могли и надеяться использовать в нашем хозяйстве целиком и которые втихомолку передавались монахам аббатства Санта-Кроче, чтобы кормить бедняков. Каренца делала салями с семенами фенхеля и чесноком, прошутто и панчетту. Иногда воздух в шкафу становился таким соленым, что щипал ноздри, а иногда оттуда несло тухлой кровью от связок зайцев, кроликов, перепелов, дроздов и других бесчисленных животных, которые прибывали, окровавленные и обмякшие, от папиного личного поставщика дичи.
Дверь возле кладовой вела на наш двор, который мама засадила травами. Древний куст розмарина занимал одну стену почти целиком, и летом воздух всегда гудел от пчел. Шалфей, тимьян, всевозможные сорта мяты, орегано, руккола, иссоп, любисток и базилик росли в маминой коллекции старых терракотовых горшков. Фиговое дерево неторопливо разрушало другую стену, а цепкая узловатая олива годами боролась за жизнь в самом солнечном уголке. Я много времени проводил здесь, пока мама умирала. Я думал, что она бы тоже здесь была счастливее, но взрослые и слышать об этом не хотели. Типично для взрослых: желать умереть в темноте, на липких простынях, в то время как можно угаснуть на теплом камне, под присмотром пчел и ящериц.
Кухня станет для меня более важной, чем церковь. Мама и Каренца любили готовить то, что всегда готовили люди Флоренции: жареное мясо, сосиски, жаркое, пироги и пирожки, угрей, даже миног. Именно наблюдая за мамой, я впервые стал свидетелем кропотливой зловонной хирургии, требующейся для того, чтобы превратить этих низменных тварей в изысканное сочное лакомство. Позже две женщины открыли мне все свои секреты, и ко времени, когда у меня стали пробиваться волосы на подбородке, я умел готовить не хуже любой хозяйки в городе. Но сначала мне пришлось научиться есть. Один случай я запомнил особо. Шел Великий пост, и мама приготовила блюдо, которое любила: суп из цветов бузины – менестру. Мы сидели на кухне, только мама и я. Она поставила передо мной тарелку, положила роговую ложку и сказала: «Ешь!» В те дни приходилось заставлять меня есть. Я был тощим мальчонкой, состоящим из острых углов и торчащих суставов, поскольку почти ничего не ел. Я не видел смысла в том, чтобы засовывать вещи в рот и пропускать в темные тайники внизу, где весь их свет гас. Это было занятие для какого-то животного. Я с ужасом смотрел, как Тессина и прочие мои друзья заглатывали пищу. То, как мой отец жевал мясо с диким блеском в глазах, и вовсе пугало меня. Я предпочитал отпивать по чуть-чуть или отщипывать маленькие кусочки, пока кто-нибудь не заорет мне в ухо, как всегда, или не отвесит подзатыльник.
Но мне велели: «Ешь!» Я сгорбился и взял ложку – неохотно, поскольку гладкий коровий рог имел унылый плесневый привкус хлева и старых ногтей с ног, как бы часто его ни мыли. Для себя мама положила ложку из оливы. Повинуясь внезапному порыву, я схватил эту ложку и, чтобы избежать нагоняя, поспешно зачерпнул немного похлебки и сунул в рот. Все вкусы выстроились в ряд – армия, разобравшаяся по рангам: очищенный молотый миндаль, цветы бузины, хлеб, сахар, буйный жар имбиря. Мне трудно вспомнить точно, оглядываясь в прошлое, что́ ложка такой смеси должна была со мной сотворить, однако, думаю, она рассказала бы какую-нибудь маленькую, но многослойную историю. Или, возможно, я увидел бы что-то вроде резной слоновой кости вместо всех этих белых ингредиентов: миндаля, хлеба, цветов, сахара. Что-то столь же очевидное, как огонь в имбире, либо менее очевидное: нагретый солнцем кирпич или петушиный гребень.
Однако я помню, что с этой конкретной миской супа ничего подобного не случилось. Я ощутил… миндаль. Я по-прежнему видел его мысленным взором, как яркую зелень, но каким-то образом он не застил весь мир. Зато я подумал: «В этом есть миндаль. Миндаль – это орех. Он растет на дереве». На дереве с белыми сладкими цветами, конечно же, – и вот сам орех, таящийся внутри шероховатой деревянной скорлупы. Я обнаружил, что смакую молочную горечь ядер миндаля, отмечая, как сахар словно плывет над нею, не уничтожая, но создавая отдельный вкус. Имбирь и цветы бузины пали в объятия друг друга, и все четыре компонента погрузились в умиротворяющую пресность размоченного хлеба. К изумлению своему, я обнаружил, что могу удерживать каждый гремящий вкус, со всеми его красками, на месте и при этом замечать другие вкусы, каждый со своим собственным цветом и образом. Я снова окунул ложку в суп, попробовал, глотнул. Еще одна ложка, потом еще. Вкусы не исчезали в никуда, они становились частью меня.