Здесь же, на Красной площади, было пыльно и грязно, и даже кремлевский сад как-то поник, деревья стояли с вялыми листьями, и только одуряющее пахло пышно цветущей сиренью — от ее аромата у беременной на третьем месяце Анастасии всегда болела голова.
Она вытянулась на ложе и огладила свое все еще по-девичьи стройное тело ладонями.
Царю Ивану она пока ничего не говорила — супруг ее обладал нравом непредсказуемым, и, узнав о том, что Анастасия в тягости, мог приказать запереть ее в покоях — сохранения чрева ради.
Именно так, лежа на спине, она и провела почти половину своей первой беременности — бабки-повитухи с чего-то решили, что Анастасия может скинуть младенчика, и сколько она не уверяла их, что ее мать родила восьмерых и до последних дней ездила в возке, и ходила в церковь — старухи были непреклонны. К ней приглашали шутов, шутих и сказительниц, однако Анастасии больше всего хотелось сбежать по кремлевскому холму босиком к Москве-реке, шлепать там голыми пятками по мелководью, брызгаться теплой речной водой и смеяться взахлеб.
И девочка-то все равно тогда родилась хилая, как котенок, болезненная, и не прожила и трех месяцев. «В этот раз все будет по-другому», — пообещала себе Анастасия и тут же осеклась — она и в ту беременность обещала себе прекратить пьяные выходки супруга и его друзей, и чем это все закончилось? Лежала, как жук, перевернутый на спину, и даже ребенка здорового произвести на свет не удалось.
Царь Иван, хоть и любил жену, однако ж, крутого нрава всего сдержать не мог, да и не хотел — а дразнить его невместным поведением было и вовсе неразумно. В гневе Иван становился весьма опасным, и Анастасия, увидев его таким несколько раз, навек зареклась злить своего супруга.
Ох, и радовалась же ее семья, когда на смотре боярских девиц из, тысячи красавиц Иван выбрал именно ее — дочь небогатой вдовы. Анастасия хорошо помнила все унизительные проверки, интриги и зависть, и то, как однажды ночью она проснулась от шороха в опочивальне — девицы спали там целыми десятками.
Царь Иван стоял совсем близко, наклоняясь над ней, и внимательно изучал ее лицо.
Анастасия чуть не закричала от ужаса, но Иван быстрым, каким-то кошачьим движением зажал ей рот ладонью. Она смотрела расширенными от страха глазами на удалявшегося прочь царя — он был высокий, сухощавый, и двигался легко, как рысь.
Потом она поняла, что каждую ночь царь в одиночестве обходил опочивальни с девицами, любуясь их сонной прелестью, отмечая тех, кого потом отберут в число счастливых двенадцати, а из них уже царь и возьмет себе одну-единственную.
Когда Иван, по обычаю, обойдя все двенадцать девиц, остановился перед Анастасией и протянул ей вышитый платок — знак его выбора, она чуть не потеряла сознание от волнения.
Однако сомлеть в эту минуту означало смерть — не только для нее, но и для всей семьи.
Сразу же могли пойти слухи, что избранная царица нездорова, и что мать ее скрыла это, отправляя ее на смотрины. Анастасия представила себе ссылку куда-нибудь в Заонежье, сжала зубы и с поклоном приняла платок.
Иван вдруг улыбнулся, чем чрезвычайно удивил ее — лицо у него было недоброе, даже хищное, но сейчас в его желто-зеленых глазах плясали искорки смеха.
Позже Анастасия поняла, что у мужа ее настроение меняется так же быстро, как и погода в весенней Москве. Надо было отдать должное Ивану — он не заставлял Анастасию участвовать в своих забавах, по-своему оберегая и уважая ее. Однако слухи, слухи — на чужой роток не накинешь платок.
Анастасия потянулась и хлопнула в ладоши. Таз для умывания внесла Феодосия, и царица еще раз, как всегда, поразилась красоте этой скромной новгородки.
— Доброго утра, царица-матушка — пропела своим северным говором Феодосия. «Хорошо ли спалось?»
— Да не очень, — зевнула Анастасия. «Все духота эта, да и воняет здесь, в Москве, ужасно».
— Так, царица-матушка, как не вонять, ежели не убирали в покоях уже неделю. — Феодосия подала Анастасии богато вышитое полотенце. «Девки-то прислужницы совсем разленились, только языками чешут».
Анастасия покраснела. Она знала за собой этот грешок — проведя детство в бедной усадьбе, она зачастую даже не знала, как справиться с леностью слуг. Сама же убирать она не хотела — невместно это было царице московской!
— Так может, Федосья, ты хоть их приструнишь? Правда, вон какие-то тряпки грязные валяются — Анастасия указала в угол опочивальни, где было кучей свалено ношеное белье.
«Как тут еще клопы не завелись — ума не приложу!»
— Ну, мух-то и так хватает, — сухо заметила Феодосия, убирая таз с полотенцем. «Вот что я вам скажу, государыня-матушка, берите возки и поезжайте на день в Коломенское. Там тишина, не то, что здесь, в Москве — гвалт беспрестанный. Отдохнете, искупаетесь — с такой жарой, говорят, вода в реке, будто молоко парное. А я останусь, да и уберемся тут, как следует».
Прасковья Воронцова, готовившая в соседней горнице платье царицы, замерла, прислушиваясь, с летником в руках. «Самое время», — подумала она, «без лишних ушей оно и легче завести разговор».
Когда возки, груженные царицей, ближними боярынями, мамками и сенными девками медленно поползли через наплавной мост, соединявший Тверскую и Серпуховскую дороги, Прасковья с Феодосией согнали в покои царицы прислужниц и начали уборку.
Сами боярыни заперлись в опочивальне царицы и принялись за разбор ее платьев — Анастасия, ровно малый ребенок, едва поносив, бросала в угол покоев опашени с драгоценными камнями и расшитые летники.
— А что, боярыня, — сказала Прасковья, искоса взглянув на Феодосию, — долго ль еще вдоветь-то располагаешь? Не пора ли тебе своим домком зажить?
— Да вот, — Феодосия вздохнула, — свахи-то ездят к моим сродственникам, да не пригляделся мне никто. После Васи покойного и думать ни о ком не хочу.
— Лукавишь, боярыня, — Прасковья усмехнулась, и перекусила нитку, которой пришивала пуговицу к опашеню, крепкими белыми зубами, — ой, лукавишь.
— Ты, Прасковья, сколько лет с мужем живешь? — спросила Феодосия. «Пятнадцать вроде?»
— На Красную горку пятнадцать было, да — ответила Воронцова.
— И, сколь я помню, говорила ты, что замуж тебя родители не неволили, мол, ежели придется человек по сердцу, так дадим свое благословение?
— Верно, — сказала Прасковья, и вдруг вспомнила лето после венчания, жаркий июнь в подмосковной вотчине Воронцовых, и аромат цветов на том самом лугу, где в полуденной хмари и понесла она своих близнецов. Было ней тогда чуть менее пятнадцати, а Михайле — семнадцать, и были у нее волосы черны, ровно вороново крыло, а глаза сияли нездешней лазурью.
— Так вот и меня батюшка не неволил, — сказала Феодосия, и удивилась тому, что боярыня Воронцова будто слезу сморгнула с прекрасных очей. «Тяжеленько мне, боярыня, Васю забыть, не так уж много времени и прошло».
— Однако ж, — твердым голосом ответила Прасковья, «не думаешь же, ты, Федосья Никитична, век бобылкой жить? Опять же, ты не у себя в дому сейчас, и не в родительской вотчине, уж, казалось бы, надо и свое хозяйство заводить».
— Так вот и сватают все на хозяйство-то, Прасковья Ивановна, да у кого жена преставилась, и с детками ему одному не управиться, — вздохнула Феодосия. «Не ради меня самой сватают, боярыня».
— Есть один боярин, — начала Прасковья неуверенно, — роду хорошего, богатый, и хоть и вдовец, но сыны у него уже взрослые, один монашествует. К царю он близок, а насчет хозяйства — не ради оного тебя сватает, а потому, что видел тебя».
— Но не говорил же! — Феодосия смяла в руках царицыну рубашку. «Как же можно девицу али вдову сватать, даже, словом с ней не перемолвившись! Не кривая, не косая, и, слава Богу! А вдруг я дура набитая, али двух слов связать не могу. Да, впрочем, у вас тут на Москве это все равно — у вас жены сидят, аки колоды, в теремах, к людям им хода нет».
— А ты, матушка-боярыня, не серчай, а далее послушай, — мягко остановила ее Прасковья.
«Боярин тот — сродственник мой близкий, и ежели ты хочешь с ним встретиться, то готовы мы с Михайлой пособить.
— Наедине, что ли? — ахнула заалевшая щеками Феодосия. «Невместно же!»
— Нет, конечно. Но и поговорить, коли друг другу по сердцу придетесь, можно будет. Только вот, Федосья Никитична, должна я тебе сказать сразу, что не молоденек боярин-то.
— Ну, я тоже не слеточек какой, — рассмеялась Феодосия.
— В два раза тебя старше, — жестко сказала Прасковья. «Брат мой двоюродный, Федор Вельяминов. Ну, так что сказать мне ему, боярыня?»
Феодосия еще гуще заалела, и прикусила нежную губу. «Хотела бы я с ним свидеться» — едва слышно, опустив голову и отворотив взгляд, ответила она.
Позже Феодосия вспоминала дни, проведенные ею до встречи с Федором, как наполненные дурманом — взяв, что в руки, она сразу это и роняла, не слышала, что ей говорят, и все смотрела, смотрела в жаркое майское небо, где вереницей шли белые, ровно сахарные облака.