– Бессмысленной крови должен бояться даже мужчина, – пробормотал шаман.
Он медленно распрямился и поковылял вниз по тропе.
Шаман и князь шли мимо проклятой рощи, мимо жертвенных ям и болванов с золотыми блюдами вместо лиц, мимо огромных клубков из искривленных и переплетенных воедино еловых стволов на могилах шаманов – древние умели гнуть не только кости, но и целые деревья, свивая их в змеиные узлы. Наконец за изгибом склона блеснула под луной речка, и пам вывел хакана к кладбищу канов. Чамьи – погребальные домики на высоких столбах – обозначали захоронения самых великих вождей Каменных гор. Кое-какие могилы были пусты – не все каны обрели покой на родной земле. Но чамьи хранили их иттармы как залог того, что души канов вернулись в отеческие горы.
– Вот чамья последнего кана Судога, который двести с лишним лет назад разметал монгольские тумены в устье Чусвы, в битве при Чулмандоре, – сказал пам. – Канская Тамга на его иттарме. Ты можешь взять ее, Асыка. Но помни, что я тебе ее не давал.
Хакан молча поднял валявшуюся неподалеку лестницу и приставил ее ко входу в чамью. Поднявшись на несколько ступеней, он откинул кожаный полог и по пояс всунулся в амбарчик. Через несколько мгновений он уже выбрался обратно, бережно держа в руках большую, облаченную в соболью ягу деревянную куклу-иттарму. С шеи иттармы на цепочке свисала позеленевшая от времени, обломанная по краям священная Канская Тамга.
– Может быть, нашим народам судьбою как раз и уготовано покинуть своих богов?.. – почти умоляюще спросил шаман, все еще надеясь остановить хумляльта. – Можно отречься от всего, но ведь это не изменит ход вещей в мире, ибо вещи эти превыше любого человека и целого народа...
– Замолчи, – велел хакан.
Луна над Мертвой Пармой ярко освещала жесткое лицо князя, с иттармой в руках стоявшего над шаманом на лестнице. Князь долго глядел в лицо чурку-Судогу, словно хотел что-то понять.
А потом спокойным и уверенным движением хакан Асыка положил иттарму на порог амбарчика, снял с нее Тамгу и снял тамгу со своей шеи. Держа обе тамги на ладонях, будто взвешивая, какая из них тяжелее, он поднял лицо к небу. Звездная Ворга Каменным Поясом пересекала небосвод. И хакан Асыка, словно в воду родника, окунул голову в кольцо цепочки древней Канской Тамги.
Демьян Ухват спал на карауле. Он ушкуйничал уже три десятка лет, и чутье на опасность не подводило его даже во сне.
Русская станица на Гляденовской горе пряталась в проклятой роще, где кан Реда оставил горшок с войной. Калина говорил, что не стоит тревожить здесь лиха, но Ухват плевал на все его страхи. Пермяки сюда не сунутся – вот что главное.
В станице было девять человек: пятеро новгородцев во главе с Ухватом, три ратника из чердынской полусотни Полюда и проводник – неясный человек Васька Калина. Весной епископ Питирим от какого-то своего соглядатая прознал, что в конце лета вогулы привезут на Гляден Малую Золотую Бабу и будут при ней короновать – или чего они там делают? – своих княжичей. Золотая Баба – добыча сказочная. Но ратников за ней ни епископ, ни Полюд, ни князь Ермолай послать не могли. Попадется княжья станица в когти вогулам, так ничем потом кашу не расхлебать будет. Ну, а ушкуйники – люди вольные. Коли влипнут, так князь здесь не при чем. Дескать, я – не я, и лапа не моя. К тому же в лихом промысле новгородцы половчее будут, чем полюдовы витязи, распухшие от чердынских пельменей.
Но чтобы ушкуйники с хабаром мимо князя, епископа и сотника восвояси не утекли, владыка и навязал им этих троих Иванов – дядю Ваню, Вагаоху Окуня да Ивашку Меньшого. А в проводники – храмодела Калину. Неизвестно, как там Калина церквы ставит, но в дремучем чудском чародействе понимает не хуже шамана, разве что сам не камлает.
После Петрова дня станица вышла из Чердыни, а вчера ночью, спрятав насаду в кустах, прокралась мимо городища к Глядену и спряталась в проклятой роще.
Широко раскинув ноги в татарских ичигах, Ухват ничком лежал среди гнилых сучьев у самого частокола. Солнце перевалило за полдень и пекло его прямо в лысину. Расклеив мутные глаза, Ухват заворочался, вытащил из-за пазухи колпак и нахлобучил на голову. В это время где-то внизу, у ворот на Мертвую Парму, забренькали шаманские бубенцы. Ухват приник глазом к щелке между кольями.
Ему хорошо была видна здоровенная проплешина на склоне Глядена. Здесь стояла толстая, как колокольня, священная ель. Ободранная понизу, расколотая пополам обугленной трещиной, сверху ель еще зеленела редкой хвоей. Вся голая поляна вокруг была изрыта жертвенными ямами, откуда торчали пережженные кости, была утыкана большими и малыми, новыми и старыми истуканами, обвешанными разными побрякушками и бусами. На каменных плитах-алтарях что-то поблескивало, а на блюда и горшки в ручищах, на коленях и подле ног идолов Ухват хитро щурился, накручивая бороду на палец.
Под звон колокольцев из ворот повалили пермяки. Впереди шли шаманы с бубнами и дарами; потом дюжие воины с косицами вели троих измученных пленников; дальше шагал князь, за ним – три княжича; наконец, волосатые люди в красной одежде и в берестяных личинах тащили на носилках маленький шатер.
Шаманы остановились возле трех новых истуканов, рядом с которыми свежей, сырой землей темнели недавно выкопанные ямы. Ухват изогнулся, чтобы удобнее было разглядывать, чего там пермяки станут вытворять. Шаманы долго завывали, плясали кругами, то почти распластываясь по земле, то подпрыгивая, звенели бубнами, жгли какую-то дрянь на палках. Потом выпустили целую тучу голубей и на четвереньках, с поклонами поползли к истуканам, толкая перед собой по земле блюда и горшки. Воины поставили пленников ногами в ямы, заткнули рты кляпами и привязали к идолам. Те, что были выряжены в красные сермяги, бережно сняли с носилок тяжелый шатер и перетащили в дупло, выжженное молнией в священной ели. «Хоть бы полсть-то откинули, собаки, – азартно подумал Ухват. – Посмотреть на Бабу-то... Много ли в ней золота или так, на три наперстка...»
Наконец толпа потянулась обратно. Ухват перевел взгляд на оставленных пленников – старика, парня и девку. «Больно схожи старик с парнем, – подумал он. – Небось, отец, сын и невестка. Значит, вогулы где-то по пути починок разорили... На заклание, чай, людишек приготовили... Жаль души христианские, ну да ничего не поделать. Коли отвязать их да отпустить, то и самим без хабара нужно уматывать, а днем далеко не уйдешь...»
Сняв колпак, Ухват перекрестился, потом перевернулся на спину и облегченно вытянулся, прикрыв глаза.
Из дремоты его вывели далекие голоса, шаги и звон бубенцов. На дороге, приближаясь, опять бухали бубны. «Идут бесов тешить», – понял Ухват, снова переворачиваясь на брюхо. Сзади хрустнул сучок, и он злобно оглянулся. На шум толпы к частоколу поглазеть ползли и ратники, и свои ватажники.
– Цыц! – шепотом рявкнул Ухват. – Куда поперли, дуроломы? Башку на вогульский кол посадить охота?
– Дак любопытно, чего брынчит-то, Дема... – вытаращив наивные глаза, прошептал Семка, самый младший из ватаги.
– Зубы твои сейчас забренчат, возгря, – тихо ругнулся Ухват. – Ну-ка пошли все прочь!
Недовольно сопя, станичники отползли обратно. Только двое – давний напарник Ухвата Ероха Смыкин и Васька Калина – беззвучно скользнули меж валежника к щелям в частоколе. Ухват покосился на Калину. Тот разглядывал пермяков, гурьбой поднимавшихся по склону, кумирню с пленниками. Обветренная, багровая скула Калины смялась складкой злого оскала. Калина тоже обернулся на Ухвата.
– Давно их тут поставили? – спросил он.
Ухват усмехнулся и кивнул.
– Иуда, – сказал Калина.
– Да уж не Моисей, евреев из Египта выводить, – хмыкнул Ухват. – Я с хабара по ним в Успенье на Волотовом поле на серебряную ризу дам.
– По себе дай, – отворачиваясь, ответил Калина.
Ухват не ответил, снова приникнув к щелке между кольев. Пермяков на мольбище собралось человек сто. Они были в темных, лохматых одеждах из шкур, непривычных русскому глазу, а потому походили на зверей, вставших на задние лапы, или на оборотней, уже превращающихся в людей, но еще не до конца превратившихся, а может, и на диких духов своих буреломных лесов и болотных бучил. Выстроившись неровными рядами, пермяки положили руки друг другу на плечи и медленно, вперевалку раскачивались под звон бубнов, тупой гул деревянных барабанов и заунывный вой медного варгана, который держал в зубах шаман, опустившийся на колени и ссутулившийся. Ухват почувствовал, что и в его душе что-то стронулось от этого мерного, общего движения, от ударов и воя. Плечи поневоле повело, и Ухват перекрестился.
Камлание началось. Вертелись, кривлялись, прыгали шаманы, одетые медведями и лосями. Взвились костры, в которые бросали горсти драгоценной соли, взрывавшейся синими снопами искр. Воины что-то дружно распевали, вдруг разражаясь дикими криками и вскидывая над головами копья. В дыму костров шестами гоняли очумелых голубей. Многоголосицу пенья словно раздирали на куски пронзительные, скребущие по сердцу вопли многоствольных дудок-чипсанов. В забулькавшие котлы полетели корешки трав и листья, мухоморы и кора. Одуряющий дух пополз от кумирни вниз по склону, и Ухват, натянув ворот армяка на усы, чихнул. Воины черпали из котлов глиняными кружками пойло, пили его и разбивали кружки о ноги идолов. Один из шаманов раскидал по земле бронзовые гадательные фигурки и хлестал по ним плетью, глядя, какая перевернется, а какая нет. Другой шаман на жертвенном камне из брюха огромной белуги, проткнутой через глаза золотой палочкой, выматывал длинные петли кишок, читая грядущее. Рядом кололи коз, рубили головы птице, рвали мясо, пили свежую кровь, жрали печень. Пьяные, растрепанные, перемазанные кровью, жиром, грязью люди бесновались и падали, потеряв силы. Дым и чад обволокли поляну возле священной ели.