но он, медленно продвигаясь к главному входу, оглядывался, останавливался и внимательно осматривался.
Так он добрался до большой отрытой двери, которая из-под колонн вела в сени. Большие сени были полны люди и говора. Местная и гостеприимная челядь, увидев бедного клеху, не удивилась ему, но и не уважала его.
Был это как раз час утреннего обеда, который в то время ели, едва встав. Задержавшись тут, клеха мог упиваться ароматом проносимых мисок, сильно приправленных специями. Внутрь его никто не просил и он также не настаивал.
Его толкали, на что он не жаловался, настораживая уши и глаза. Он, может, так и дальше оставался бы на проходе, если бы важный мужчина с палкой в руках, выйдя из княжеских комнат, не увидел его и не заговорил с ним.
Был это княжеский маршалек, которого звали Жебро, пребывающий на дворе ещё со времён старого Зеймовита. Он не спеша к нему подошёл. Покорно, с преувеличенной униженностью клеха ему поклонился.
– Я скриптор, – сказал он, – иногда ксендз-канцлер давал мне какую-нибудь работу.
– Как вас зовут? Откуда вы? – спросил Жебро, глядя на потёртую сутану.
– Я из Познани, странствующий клеха, – сказал он, немного заикаясь. – Зовут меня Бобрком. Я служу на панских дворах, в приходах, где порой надо что-нибудь прочесть или написать. Ксендз-канцлер меня знает немного.
Жебро поглядел ему в глаза.
– Оно-то хорошо, – сказал он, – но у нас скрипторов хватает: два монастыря под боком.
Бобрек поклонился.
– Не отталкивайте бедного клеху, – сказал он покорно.
Маршалек, подумав, указал ему на дверь, которую как раз отворяли слуги, одни – внося миски, другие – вынося пустые и облизывая их по дороге. Комната, в которую скорее скользнул, чем вошёл Бобрек, была достатоточно обширная, сводчатая и освещённая несколькими окнами, посаженными глубоко в стену.
В одном её конце был как раз накрыт стол, у одного конца которого на застелённом стуле сидел молодой Семко или Зеймовит, князь Мазовецкий.
Дальше по обеим сторонам можно было увидеть десятка два особ, по большей части одетых по-старинке, просто и неизящно, шляхта мазовецкая и великопольская, старые придворные и княжеские урядники.
Слышались весёлые, возвышенные, почти фамильярные голоса, разлетаясь по зале. Те, что не смеялись, побуждали к смеху.
Только у двоих более серьёзных пируюших, которые сидели ближе к князю, лица были нахмурены. Одним из них был муж с рыцарской наружностью, красивым лицом, пересечённым шрамами, с волосами уже подёрнутыми сединой. Он был одет в кожаный кафтан, обшитый узорами, но уже хорошо послуживший. Он слушал громко разговаривающих и только покачивал головой. Другим был духовный муж средних лет, с цепью на шее, с лицой обычных черт, но мыслящим, с ясным взглядом… Тот также в шумный разговор не вмешивался.
Князь, развалившийся напротив в своём кресле, был едва расцвётшим юношей, хоть по обычаю тех веков, когда пятнадцатилетние уже ходили на войну, мог считаться зрелым.
Его красивое, пышущее здоровьем лицо, немного загорелое, окружали длинные тёмные волосы, ниспадающие на плечи.
Бородка и усы, едва пробивающиеся, ещё не были тронуты железом. Большие чёрные глаза, губы, гордые и панские, красивые черты, кожа лица, полная свежести, придавали ему по-настоящему панский и рыцарский облик, но в фигуре, движениях, даже в лице одновременно было что-то развязное и простецкое.
Того рыцарского воспитания, какое давали западные обычаи, уже немного женоподобные и изнеженные, не было в нём ни следа. Кроме того, выражение юношеского лица отнюдь не было мягким. Особенно брови, глаза и губы, когда их затрагивало более живое чувство, легко становились гордыми и сердитыми.
Возможно, горячая отцовская кровь говорила в молодом Мазовецком князе. Семко одет был согласно тогдашней моде, но не так изысканно, как другие князья, что засматривались на французский и недерландский обычай. На нём был шёлковый кафтан, обшитый шелками, но уже хорошо поношенный, на нём звериная шкура с длинными рукавами, которые по обеим сторонам кресла свисали аж до пола. На ногах облегающие брюки входили в те польско-краковские ботиночки с задранными вверх носами, которые переняла от нас вся Европа.
Увидев входящего клеху, князь нахмурился и задумался, точно хотел его вспомнить. Постепенно лицо его прояснилось, он равнодушно кивнул головой, а священник со светлым лицом, сидевший за столом, поздоровался с гостем рукой и сказал шутливо:
– Ave, frater.
Бобрек, положив руки на грудь, низко кланялся:
– Откуда это вы к нам снова забрели? – спросил священник.
– Таскаюсь по свету, как всегда, – сказал клеха. – Где меня нет? Как птица за пропитанием, бедный клеха должен скитаться.
– Ежели вам это скитание по вкусу… – прервал священник, – потому что, если бы хотели согреть место, легко бы его нашли, но есть люди, как птицы, которых природа к скитаниям вынуждает.
– А! Есть, может, такие, но человек охотно сидел бы, если бы было где сесть, – говорил Бобрек. – В чужих монастырях полно людей, которые у нас хлеб подъедают, на бенефиции и должности бедный слуга не попадёт.
Некоторые из гостей, не прислушиваясь к этому разговору, шептались между собой, смеялись и занимались чем-то иным. Семко иногда поглядывал на клеху.
– Чем живёшь? – спросил один из паношей.
– Милостью Божьей и панской, – смиренно ответил Бобрек. – Для бедняка и крошек, падающих со стола богачей, хватает. Напишу благословение, произнесу молитовку, прочту Евангелие, пропою набожную песнь. Не одному дорогой привилей захочется приказать переписать детям. Заклинаниями от лихорадки, от других болезней для ношения на груди, и другими письменными святынями также могу обеспечивать.
Затем Семко прервал вдруг:
– Вы из Познани? Значит, оттуда идёте?
Бобрек немного колебался с ответом.
– Немного раньше я из Познани, – сказал он, – человек тащится от двора до двора, от местечка к местечку, не как хочется, а как можется.
– А не ограбили вас там по дороге? – вставил весело один из шляхты.
Бобрек показал свою бедную одежду и пустые карманы. – С меня нечего взять, – сказал он, – пожалуй, жизнь только, а это никому ни к чему не пригодится.
– Ежели теперь не имеете никакой работы, – сказал духовный с цепью, сидевший за столом, – приходите ко мне, найду вам что-нибудь переписать. Но лишь бы какой писаниной от меня не отделаетесь, потому что я люблю, чтобы было нарисовано, не написано, и литеры на бумаге должны быть как цветочки в поле.
Клеха низко поклонился, скривив уста. Семко немного ел, немного пил, беседуя со шляхтой, присматривался к Бобре-ку, может, в надежде, что такой убогий бродяга, как это было в обычае, начнёт шутить, забавлять их и побудит к смеху. Но Бобрек казался для этого непригодным, только смотрел исподлобья, облачаясь в такую покорность и униженность, что аж