В 11.20 ночи Брагин скорым отбыл в Москву.
— Мама, Михеич умер… Михеич умер, — торопливо повторял Брагин, обнимая худенькое тело мамы и целуя ее седые волосы. Мама радостно-покорная стояла в объятиях сына, и в каждом поцелуе сердцем матери угадывала волнующие его мысли, тревогу и безотчетный страх за нее. Она гладила его лицо, глаза, шею, волосы, снова прижимала к себе, целовала, и слезки счастья мелкими алмазами скатывались по ее худым щекам. Брагин увлек маму в кабинет, усадил на диван и утопил голову у нее на коленях.
— Мама, ты здорова?.. Я так боялся за тебя, боялся, что… не знаю почему, но мне показалось… Но почему ты плачешь?
— Я счастлива, Жоржик… Иногда плачут от счастья, от нежданной, или долгожданной ласки… от… Я все поняла… В тебе я сейчас чувствую всех детей: Марусю, Борю, Женю, Галю, Таню, Наташу… Их нет со мной, но через тебя, твою ласку, они все со мной… Это слезы большого счастья, когда мать чувствует своих детей, чувствует их маленькими, теплыми, ласковыми… Ну, а теперь рассказывай, видишь, я совсем успокоилась… Эти шесть дней тянулись так долго. Бедный Михеич…
Брагин привлек к себе маму, она обняла сына за голову и, притихшая, слушала его долгий рассказ про корпус, где он снова почувствовал себя кадетом, про встречу и разрыв с Машей, про Михеича, осиротелого Никиту, про его тревоги за нее. Они еще долго сидели прижавшись друг к другу, каждый с своими мыслями, боясь словами спугнуть нежность и безгранность счастья сына и матери.
Движимый каким-то смутным предчувствием, от которого он старался, но не мог, освободиться, он все время чувствовал какую-то прежнюю неправоту в отношении мамы. В мыслях все время воскресали все новые и новые случаи недостаточного внимания, уважения, заботы о маме и, как бы стараясь загладить несознательные ошибки прошлого, он сейчас отдавал ей все время, всю ласку, заботу. Он был охвачен какой-то неудержимой, ненасытной болезнью близости матери, близости, которую он испытывал только в детстве. Огромный мир, раньше занимавший его мысли, ушел куда-то далеко, далеко, где царит вечный туман, сырой, промозглый туман жизни, а солнце: яркое, теплое, ласковое солнце, согревающее душу, тело, мысли, жизнь — это мама.
По утрам, когда мама еще спала, он бежал к Филиппову, или в модную кондитерскую Гарри, и приносил к утреннему кофе горячие московские калачи с хрустящей мучной корочкой, или сдобную слойку, которую мама очень любила. Он возил маму завтракать в Прагу, в Славянский Базар, к Тестову. На обратном пути, вместе с ней, заезжал к Трамблэ за марципанами или к Абрикосову за шоколадом. Вечерами, чтобы маме не было скучно, водил ее в театры: Художественный, Коршевский, оперетту Зона, в цирк Никитина, в Аквариум… Как-то обманным путем, под видом катания в Петровском парке, привез ее на рысистый ипподром и выиграл на ее счастье на Телегинской «Мисс Мак Керон» — 81 рубль 50 копеек. Мама цвела цветами счастья. Она ласково журила сына за неразумную трату денег, и радостно принимала каждое новое его баловство. Она знала, что с отъездом сына на фронт цветы счастья завянут и цветы беспокойства, тревоги, разлуки тяжестью наполнят ее сердце.
Особенно близко Брагин чувствовал маму каждый день после обеда, когда мама любила немного отдохнуть. Она ложилась на диван, клала голову на его колени, а он тихо гладил маму по волосам, словно успокаивал ее усталые мысли, воскрешал в ее памяти истлевшие моменты прожитой жизни. Мама не спала. Она лежала с закрытыми глазами и чуть слышно рассказывала сыну сказку его жизни.
— …А помнишь, Жоржик, ты был тогда совсем маленьким, игрушечным кадетиком… первый раз приехал на каникулы… в Саратов… Помнишь, я так же лежала у тебя на коленях… Ты запустил свои маленькие рученки в мои волосы и все считал седые… ошибался, снова считал и насчитал 74 седых волоска…
Помнишь?.. Я смеялась тогда… говорила, что ты не умеешь считать… Ты сердился, говорил что у тебя по арифметике 12 баллов и снова считал… Помнишь, я позволила тебе вырывать седые волосы?.. Потом мы пошли к большому зеркалу, и ты причесывал меня… Я смотрела в зеркало и хохотала, так неумело ты причесывал… а потом задумалась…
«Мама почему ты задумалась?» — спросил ты. Я не ответила тебе, а прижала тебя к себе и целовала… долго целовала… Помнишь?.. А теперь отвечу. Мне хотелось тогда, чтобы жизнь остановилась, чтобы у меня навсегда остались 74 седых волоска, и чтобы ты навсегда остался маленьким кадетиком, теплым, ласковым, хорошим… Ты остался, а я стала седой старухой…
— Мама, ты красавица… седая красавица, — тихо сказал Брагин и утопил свое лицо в серебре ее волос. Серебряные нити целовали его разгоряченное лицо, словно хотели передать ему седую мудрость жизни. Мама тихо плакала…
Через месяц Брагин уезжал на фронт. Александровский вокзал… Перрон… Третий звонок… свисток главного… свисток паровоза…
Мама перекрестила сына, крепко прижала к себе… Не было слез. Они остались на влажной подушке ушедшей ночи. Долг перед Родиной высушил их. Тронулся поезд… Брагин вскочил на подножку вагона. Серебряная красавица торопливо шла за вагоном словно хотела остановить поезд… остановить жизнь… Вверх взметнулся белый платочек… пропал… опять показался… исчез… белеет… всю жизнь белеет… Брагин больше никогда в жизни не увидел своей серебряной красавицы.
Настоящая глава, отражающая только героический факт спасения родного знамени, написана по тем скудным данным, которые удалось получить от Игумении Эмилии — в миру Евгении Викторовны Овтрахт, передавшей доверенное ей знамя, штабу Кавказской Армии в г. Царицын и бывшего Симбирского кадета Сергея Иртэль — ныне иеромонаха Сергия, проживающего на Аляске.
По просторам России дул ветер революции. Из бушующей революционными страстями столицы временного правительства он нес по русским просторам дыхание лжи, обмана, насилья и миллионы противоречащих друг другу декретов с громким революционным подзаголовком — ВСЕМ!!! ВСЕМ!!! ВСЕМ!!!
С таким же преступным подзаголовком родился в жизнь приказ Временного Правительства по Армии и Флоту № 1, росчерком пера уничтоживший армию, флот и честь России и отдавший Родину в рабство большевикам.
Революционные власти на местах, заваленные декретами центра, не успевали проводить их р жизнь, отменять, издавать новые и жили, как и само правительство, удачно названное временным, сумбурными формами жизни, чего-то и кого-то ожидая.
Администрация сумела сохранить в корпусе дореволюционный порядок и дисциплину, и в 1917 году учебный год, как обычно, начался 15-го августа, с той лишь разницей, что небольшая часть кадет, преимущественно младших классов, в корпус не вернулась, а была задержана родителями дома. Ходили упорные слухи, что скоро все корпуса будут переименованы в военные гимназии с сохранением той же формы, но без погона. Кадеты строевой и 2-й роты заметно нервничали. Горячие головы решили бороться за погон.
Быстро развивающимися событиями нормальная жизнь корпуса была нарушена. Некоторые преподаватели, увлеченные заманчивыми, многообещающими революционными лозунгами, перестали посещать корпус. Материальные затруднения вынудили администрацию корпуса до минимума сократить питание кадет и перейти на хозяйственный способ закупки продуктов на вольном рынке, так как разграбленное интендантство не могло удовлетворять требований корпуса.
Черные дни корпуса начались с момента октябрьской революции. Прибывшая из столицы новая, более наглая власть, недавняя свидетельница героических подвигов кадет Петербургских и
Московских корпусов, нс пожелавших без боя отдать своей чести, круто взяла курс и постановила немедленно разогнать корпус, как очаг контрреволюции.
На этот раз невинные дети были спасены, так как все внимание революционной власти было сосредоточено на ликвидации мелких восстаний, плотным кольцом охвативших Симбирск, и вылившихся в последствии в белое движение полковника В. О. Каппе ль. В 1918 году Симбирский Кадетский Корпус вступил в последний год своей жизни.
Два друга, Володя и Сережа, кадеты выпускного класса, уже давно ходили в отпуск в хорошую, патриархальную семью Мельниковых. Добрые, сердечные и бездетные Мельниковы за 5 лет полюбили их, и дети платили им тем же. Как-то вечером. Мельниковы познакомили их с сестрой милосердия, Евгенией Викторовной Свирчевской-Овтрахт, только что приехавшей из Петрограда. Евгения Викторовна, как это часто бывает, с первого взгляда полюбила своих новых друзей, в шутку называла их «мои близнецы», хотя общего у них было: рост, сложение, мундир и фуражка. Володя был брюнет с карими, порою смеющимися порою непокорными глазами, Сережа — блондин с грустными, цвета небесной лазури, глазами. Володя был олицетворением воли и риска, Сережа — честный и четкий исполнитель чужой воли.