Но цыганка вдруг вырвалась и побежала берегом Булака в город.
— Куда ж ты? Погоди! — кричал ей вслед Воин. — Возьми денег за труд.
— Черной птице твоей казны не надо! — не оборачиваясь, отвечала цыганка и скрылась.
В странном смущении остался на берегу Булака Воин. Что от него нужно было этой цыганке? Несомненно — она из Москвы и кем-нибудь подослана. Но кем? От кого она могла узнать такие подробности об его жизни? Она сказала, что снимет с его сердца кручину, а вместо кручины даст ему радость. И эту радость она поведала ему: она прямо сказала, что та, которая была черничкой, привела ему сына. Неужели это правда? А они с женой почти четыре года кручинились, что у них нет детей. Его Наталья думала, что неплодием наказал ее Бог за побег из монастыря. И вот она теперь мать… Ясно, что цыганка ею подослана. Но отчего ж она этого не сказала прямо? Отчего Наталья не уведомила его о себе? Ведь почти четыре месяца, как он с нею расстался, а она ничем не дала о себе знать. Да и где было искать его, когда он мыкался все лето по Вятке да по Каме?
Да и Бог знает, когда еще им придется свидеться. Вон какой пожар распустили по всей русской земле! С Дону началось, с какого-то кабака, а вон куда зарево хватает — до Москвы до самой, до державного места! Астрахань, Царицын, Саратов, Самара — вся низовая сторона, все в огне. И полымя все дальше и все шире захватывает — до Белого моря дошло, до Соловок, до Пустозерска; Аввакума-де из земляной тюрьмы выручать пошли, патриарха Никона из Ферапонтова вывести хотят…
А какие «прелестныя» грамоты рассылает вор по всему московскому государству! Хана крымского с ордами зовет на Русь, персидского шаха в братья себе прочит, в Запорожье его воры мутят… Теперь все языки поднимаются — татарва, черемиса, мордва, чуваши… Нижний обложили…
Такие невеселые мысли бродили в голове Воина, когда он, после встречи с цыганкой, возвращался от Булака.
А тестя, князя Прозоровского, не воротить уж к жизни. А знает ли об этом Наталья? Дошло ли до нее, что отца ее уже нет на свете? Снизу, говорят, нет к Москве ни проходу, ни проезду: всюду пожар и кровь.
В тихом, ясном осеннем воздухе стелятся по небу белые нити паутины… Вёдро, значит, еще долго постоит… Но вон и гуси длинною вереницею тянутся уж на теплые воды, за море…
Воин грустно покачал головой: ему вспомнилось его мыканье по белу свету, там, в заморщине… А тут он мыкался по Вятке да по Каме… дикая, бедная сторона, не то что там: какие города, села! а здесь — одна беднота, голод… Вот голодные люди и идут добывать себе хлеба либо смерти: им все равно помирать голодною смертью с наготы да с босоты.
«Женишка и детишка испроели» — правда, правда: Воин сам все это видел… Он все это доложит великому государю, когда Бог живым донесет его до Москвы. А там его ждет сынок, Наталья, — да дождутся ли…
— А! Воин Афанасьич! здравствуй на многая лета — до конца века!
— Спасибо, Афанасий Ивлич, как твое здоровье?
— Сам себе дивуюсь, как еще на ногах Бог держит.
— Да, правда, Афанасий Ивлич, кручинно тебе было с этою тяготою на Вятке: шутка ли! сто стругов снарядил в такую пору, когда все в нетех. Ну, да слава Богу, за тобой государево дело не стало.
Это встретил Воина товарищ его по наряду на Вятке ратных людей для плавной государевой службы и по постройке там же ста стругов для Волги, — Афанасий Косых, мужчина лет под шестьдесят, но еще бодрый, с резкою сединой в русой бороде.
— Ты откудова это теперь? — спросил Воин Афанасия.
— От воеводы, от князя от Юрья: назавтра поход объявил против вора, и стружечки мои чтоб наутрее отошли от Бакалды вниз до Симбирского с кормом и с зелейными запасы, а сам он идет на вора по сухопутью, — отвечал Косых.
— Так завтра? Ну, слава Богу! — И Воин перекрестился, хотя у него на сердце заскребли кошки. «Шутка ли! с самим встретиться», — подумал он.
XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского
— Кажись, он, соколик, глазки открыл?
— И точно, матушка Ираида, смотрит: не подымает ли его Господь?
— Ох, отец Варсунофей, я, кажись, уж не чаю.
— Не говори, матушка, на все божья воля: уж коли меня, старца негодного, Бог вызволил с турской каторги да из Шпанской земли довел досюдова и сподобил меня приложиться к мощам святых угодников, преподобных Гурия и Варсунофия, так его, воина Христова, поднимет Господь.
Этот разговор осторожным шепотом вели между собой старый инок в черной скуфейке с старенькою живою монашкою, черные живые глаза которой так, по-видимому, не ладили с ее сухим, темным морщинистым лицом.
Они сидели в просторной горнице, в окна которой проникал нежный свет загоравшейся на востоке зари. В той же горнице, на высокой кровати у стены, полузадернутой зеленым тафтяным пологом, лежал средних лет мужчина, по-видимому, тяжко больной. Голова его, обрамленная спутавшимися волосами, и мертвенно-бледное, с следами сильного загара лицо резко оттенялись от белой подушки.
Больной действительно открыл глаза.
— Где я? — слабо прошептали его запекшиеся губы. Старый инок на цыпочках подошел к нему и осторожно нагнулся.
— А! — с горечью протянул больной. — Так я все еще в Веницеи… а мне чаялось…
— Нету, батюшка, ты не в Веницеи, а на святой Руси, — с нежностью сказал старый инок, — ты, должно, меня старого пса признал, што выкупил с полону, с каторги: тебе и мерещится Веницея.
— Так где ж я? — изумленно спросил больной.
— В Синбирском, батюшка, у боярина и воеводы Ивана Михайлыча Милославского[77] в опочивальне, — проговорил старый инок.
Больной закрыл глаза. Ему казалось, что все это сон. Но между тем в уме его вставали новые неясные образы. Эти запорожцы, которых он видел в столовой избе у царя. Но это сон: он во сне, будто бы в Казани, на берегу Булака видел цыганку, и она много ему наговорила и о сыне, и о запорожцах. Только теперь он видел их не в столовой избе и не у Брюховецкого, а где-то здесь, близко… И тот еще, самый большой, что упал в столовой избе, закричал: «вот оно, аспидово отродье — сынок Ордина-Нащокина!» А вот сам Разин… Он помнит, как он этого самого вора Разина хватил саблей по голове… Да, все это сон, хотя он, кажется, и лежит с открытыми глазами…
— Он опять, соколик, открыл глазки, — слышит он шепот.
— Бредит, должно в огне.
— Кто это говорит? — спрашивает больной, силясь поворотить голову.
— Я, соколик, — говорит монашка, подходя к нему робко.
— Опять цыганка! — слабо простонал больной.
— Я не цыганка, я старица Ираида, от Натальи Семеновны к тебе прислана.
— От Натальи? А где она?
— В Москве, соколик.
— Так это не сон?
— Не сон, соколик, опомнись… Припомни — ты был в бою с вором Стенькою, тебя порубили в бою казаки воровские, и мы не чаяли видеть тебя в живых. А теперь, слава Господу, ты в память приходишь… Перекрестись, родной.
Воин (это был он) хотел было перекреститься — и не мог, застонал: рука его была на перевязи; он был ранен.
Но эта боль заставила его вспомнить все или почти все. Рать воеводы и князя Юрия Борятинского из Казани подоспела к Симбирску в то время, когда симбирский воевода, боярин Иван Милославский, истомленный почти месячным сиденьем в облоге от воров, уже хотел было сдаться — отворить ворота в кремль. Разин с казаками и татарами стремительно бросился на царское войско. Завязалась отчаянная борьба…
Воин все вспомнил, но это был какой-то ад… Гром пушек, гиканье налетавших на них казаков, аллалаканье татар, вышедших с топорами и рогатинами, — все это смешалось в какой-то страшной картине…
Лично он вспомнил, как на то крыло, где он находился, ударили татары под предводительством мурз Багая и Шелмеско; потом в середину лавы врезался сам Разин с тремя запорожцами… Запорожцы узнали его, он узнал их… Но тут все смешалось в его уме: мелькнул белый конь под Разиным, готовый, кажется, раздавить Воина; но Воин махнул саблей и угодил в голову Разину… Больше он ничего не помнит.
Теперь Воин осмотрелся кругом сознательно. Да, это не сон, и то не был сон.
Около его постели опять стояли старый инок и цыганка в монашеском одеянии. В первом он узнал бывшего полонянина Варсунофия, которого он выкупил в Венеции.
— Ты как сюда, старче, попал? — спросил его Воин, все еще смутно сознавая свое положение.
— К тебе, батюшка Воин Афанасьич, приплелся я с Москвы, — отвечал старик, — тебе отслуживать за мою волю, што ты дал.
— Как же ты узнал, что я здесь?
— Я за тобой, батюшка, с самой Казани. Воин недоумевающе посмотрел на монашенку.
— А меня прости Христа-ради, батюшка Воин Афанасьич, за Казань, — сказала она, низко кланяясь. — Я не цыганка: я старица Ираида из Новодевичьей обители.
— Для чего ж ты в Казани цыганкой прикинулась? — спросил Воин с удивлением.