Сенаторы начали пересматривать документы и передавать их вместе со своими мнениями друг другу.
Наконец поднялся с кресла Криштоф Радзивилл и объявил торжественно резолюцию:
— «Из представленных обеими сторонами документов видно, что урочище Суботов действительно принадлежит к старостинским землям, и хотя оно двумя старостами было даваемо в дар роду Хмельницких, но само собою разумеется, что этот дар был лишь предоставленным правом пожизненного владения, иначе эти записи были бы занесены в земские книги; но самое главное — паны старосты сами получают староства лишь в пожизненное владение и не имеют права, без согласия сейма, — возвысил Радзивилл голос, — отчуждать старостинских земель, а посему новый староста имел полное право отобрать их. Сопротивление же его воле было возмутительным бунтом, который справедливо погашен огнем и железом. За смерть сына пан писарь должен жаловаться в трибунал и не на пана Чаплинского, а на пана Ясинского, если сможет еще доказать вину его неопровержимо. Вознаграждение в сумме пятидесяти флоринов за убытки утверждается. А что же касается красоток, а особенно полужены, то сенат советует пану сотнику выбрать себе другую». Мало ли этого товара на свете?
Оглушительный взрыв хохота покрыл слова князя. Крики: «Згода, згода! Виват!» — загремели со всех сторон.
— Не жалей, пане, о прежней вероломной красавице, — покатывался на скамье Яблоновский, — что переменила тебя на другого: старое ведь приедается.
На галерее даже заржал кто–то от удовольствия.
У Богдана налились кровью глаза. Все едкие, жгучие чувства: и оскорбление, и ревность, и бешенство, и жажда мести — слились в его груди в какой–то адский огонь, который пепелил ему сердце, жег мозг. Богданом овладевало бешенство, исступление; ему казалось, что вся эта зала залита кровью, что в ней барахтаются и гогочут чудовища, исчадия ада, ехидны с жалами скорпионов. «О, истребить их, утопить в этой крови, задавить хохот!» — проносилось ураганом в его мозгу и сметало все мысли, все ощущения в один звук, в один стон: «Месть, месть до смерти!»
— Слова, слова! Ясновельможное панство! — резко крикнул пан Радзиевский и усмирил своим зычным голосом разнузданное гоготанье. — Высокочтимый сенат забыл в своей резолюции о подаренных его величеством землях, не принадлежавших никогда к староству и sine causa[48] к ним причисленных. Мне кажется, что этот пример именно подтверждает жалобы козаков о захвате их земель и частными личностями, и староствами. Потом челядь, запирающую ворота своего пана, и прячущихся баб вряд ли можно назвать вооруженным повстаньем.
— Так–так, ясновельможный пан, — не выдержал и заговорил Нестеренко, — ей–богу, правда; все наши козачьи предковские земли грабят… Жалуемся своим старшим — и нет рады… Наш пресветлый, наияснейший король дал нам новые привилеи–льготы, а им до них и дела нет!
— О каких это новых привилеях заговорил козак? — вскрикнул пронзительно Вишневецкий. — Я не помню, панове, чтоб мы давали какие–либо привилеи тому сословию, которого и существование признано всеми вредным.
— Не давали! Никто не давал! Это они лгут! — раздались со всех сторон возгласы.
— Чтоб я дал им какие–либо льготы, да убей меня Перун! — ударил себя в грудь Цыбулевич.
— Гром и молния! — бряцнул саблей Чарнецкий.
— Слова, пышне панство, слова! — встал Остророг и замахал рукой. — Быть не может, чтобы козаки осмелились перед лицом сейма говорить комплетную ложь. Относительно привилей нам могут сообщить великие коронные канцлеры… особенно литовский, так как у него на руках хранятся государственные печати.
— Верно, верно! Князь Альбрехт должен знать… Пусть ответит! — загалдели кругом.
— Я, Панове, своей печати ни большой, ни малой, — ответил Радзивилл, — ни к каким привилеям не прикладывал, а слыхал от моего товарища, что его милость король дал какие–то частные облегчения… или обещания, вероятно, на ходатайство за них в будущем, — цедил и подчеркивал он слова.
— Его королевское величество, — пояснил Оссолинский, — на основании права раздачи земельных участков дал за своею печатью личные льготы.
— Ну, это прямое нарушение наших прав, это узурпация его королевским величеством власти! — встал князь Вишневецкий. — Нанимаются чужеземные войска, вербуются свои, выдаются за личной королевской печатью приповедные листы, ведутся сношения с иностранными державами, подготовляется губительная война, и все это помимо нашей воли, помимо даже нашего ведения, с полным нарушением конституции и прав Речи Посполитой… Теперь еще нам преподносится новый подарок — раздаются без нашего хотя бы совета земли королевщины лицам не шляхетского происхождения, утверждаются личною, а не государственною печатью новые сословные права… Одним словом, ваше королевское величество и благороднейшие послы, во всем этом видно не только желание, но и прямое действие, factum, клонящееся к уничтожению республики и к воцарению деспотии…
По скамьям пронесся угрожающий ропот.
Король вздрогнул и сделал конвульсивное движение, словно почувствовал в своем сердце смертельное жало. На посиневшем лице его отразилась ужасная боль и нестерпимые страдания; он силился приподняться со своего трона, но ноги подкашивались, и он снова садился.
— Если его наияснейшая милость, — заметил с едкою усмешкой князь Любомирский, — желает самолично вершить в государстве дело, то пусть сам и соизволит изыскивать средства для уплаты жалованья войскам и своему штату, да и вообще на все государственные расходы, а мы, панове, ни из своих дидочных владений, ни из старостинских на чуждые и враждебные нам прихоти не дадим ни гроша и будем себе спокойно сидеть в своих палацах, весело бавить час да следить за находчивостью и изобретательностью Короны.
В зале поднялся шум. В разных концах ее заговорили все разом:
— Отлично сказано! — одобрил кто–то.
— Виват князю! — донеслось с галереи.
— Совершенная правда! — заключил Цыбулевич. — Нам и сейчас по домам пора. Чего тут сидеть? Без нас начали, пусть без нас и кончают!
— По домам! — загудело панство, и многие начали было уже выходить, но, заметя, что король бледный, взволнованный, хватаясь то за одну, то за другую ручку трона, привстал, наконец, и сделал жест рукою, остановились. К королю торопливо подошли оба канцлера; остальные министры приподнялись с мест. Маршалок ударил в щиты, и в зале сразу смолк шум, замер до гробового молчания…
— Вельможное панство! — начал король, задыхаясь, произнося с трудом и порывисто слова; в его напряженном голосе слышалось какое–то клокотанье. — Вступая на престол, я клялся всевышнему богу посвятить всю жизнь на счастье и благо дорогой моей ойчизны, на умиротворение ее внутреннего разлада, на укрепление ее внешней силы, на утверждение величия ее среди грозных соседей… и да карает меня сердцевидец, если я в чем изменил своей клятве! Все соседние державы организуют, усиливают войска… Турция стремится к порабощению всего христианского мира, громит Кандию, Венецию, угрожает нам, требует от нас дани и подчинения… а в нашей великой Речи Посполитой нет войск, нет арматы. Надворные команды благородного рыцарства составляют раздробленные части, не слитые в одно целое. Кварцяные войска ничтожны. Посполитое рушенье не дисциплинировано и не обучено… Мы потому и хлопотали за войска, чтобы отстоять достоинство вверенной мне богом державы, но если… представители ее… согласились лучше… платить позорную дань, терпеть унижения от неверных, то я… в том не повинен! — говорил король, возбуждаясь с каждым мгновеньем больше и больше. — Во имя правды, мы дали права и другим вероисповеданиям, чтобы водворить у нас внутренний мир и равноправие, которые только и дают мощь государству, но если представители одного вероисповедания желают поднять домашний ад и буйство, насилия, злобы, то я… в том не повинен! — ухватился он судорожно за горло и передохнул громко несколько раз. — Поднимавшиеся прежде козачьи бунты и то частные, возникавшие, по большей части, из нарушения новыми владельцами их прав или из религиозных притеснений, усмирялись нами кроваво, и виновники их несли жестокие казни… да, кроме сего, и права козачества каждый раз умалялись… Но долголетнее смирение их и покорность должны быть по справедливости поощрены, и мы признали за благо возвратить козакам некоторые права, за что они головы положили бы за нашу отчизну. Я знаю этих воинов. Я бился вместе с благородным рыцарством и с этими львами, — указал король на козаков, — да, львами, — почти вскрикнул он, — я об руку с ними шел, я видел, как они лезли в самый огонь, в самое пекло и грудью своей проламывали стены врагов. Но если именитые послы желают из своих верных слуг сделать непримиримых тайных врагов, то я в том не повинен, — вынул король дрожащими руками платок и приложил его несколько раз к бледному, покрытому холодным потом лицу. — Все предыдущие распоряжения наши, — начал он после паузы снова, — производились на основании предоставленного конституциею королю права совершать мероприятия и до сейма, если того неотложно требуют нужды государства. Но вот только в чем разлад мой с соправителями: для меня нужды моей бедной ойчизны дороже жизни, а для славного рыцарства, видимо, дороже всего развитие своеволия. Вот в этой неподкупной любви не к себе, не к своей власти, а к благу и величию страны, в этой любви я повинен и в том перед пышным рыцарством каюсь, — ломал пальцы король; по лицу его молниями пробегали конвульсивные движения, глаза горели благородным огнем, ресницы мигали. — Я отказался от наследственной шведской короны, желая послужить кровной моему сердцу стране… но при таком разладе служить ей было трудно, а теперь стало совсем невозможно!.. Значение королевской власти… доведено вами… до ничтожества… но и этого мало: вы оскорбляете священнейшую особу короля, избранного всем государством, освященного самим богом… оскорбляете прямо в глаза. Такого поругания Корона не имеет нигде, и это поругание есть смертный приговор государства самому себе! — зарыдал вдруг король, зашатался и, поддерживаемый двумя канцлерами, вышел во внутренние покои.