«Не ленись, ибо леность воем порокам мать; ленивый что умел, то забудет, а что не умел — вовсе не научится…»
«На дворе все верши сам, не полагайся на тиуна да на отроков, понеже бывает — неревностны они и своекорыстны…»
«На войне полками сам правь; еденью, питью и спанью не мироволь, блюстись надобно ратным людям от пьянства и блуда…»
Одни заповеди Даниил, севши на самостоятельное княжение, продолжал исполнять, а другие отставил, потому что, к примеру, зачем князю молчать при старших я держать очи долу, если он старее всех старейшин в Москве? Но главным заповедям Даниил не изменял никогда и потому считал себя в жизни правым.
Память услужливо подсказывала воспоминания о прошлых благодеяниях, которых Даниил никогда не чуждался, о славословии отмеченных его милостью людей, о богатых вкладах в монастыри и храмы, о ликующем колокольном звоне, который встречал его, московского князя, после победоносных походов, предпринятых не ради честолюбия, но для пользы земли, вручившей ему власть над собою. Все это было, было, и на душе становилось светлее, когда Даниил вспоминал об этом…
Но потом вдруг темная полоса перечеркивала радостные видения, и перед глазами Даниила оживало другое, тоже составляющее неотъемлемую часть княжеского бытия.
Изодранные батогами, кровоточившие спины холопов…
Поскрипывание ветвей столетнего дуба на перекрестке дорог, где раскачивались на ледяном декабрьском ветру тела повешенных татей…
Глухие стоны из земляной тюрьмы-поруба, последнего прибежища изолгавшихся сельских тиунов…
Взмах секиры и упавшая в пыль голова волочанского вотчинника Голтея Оладьина, сына Шишмарева, которого люди боярина Протасия уличили в злоумышлении на князя…
После казни Голтея Оладьина молодой Даниил пришел за утешением к архимандриту Геронтию и получил искомое утешение. Геронтий произнес успокоительные слова, которые надолго запомнились Даниилу: «Не смущайся душою, княже, ибо смерть настигает лишь того, кому предопределена свыше. Суд твой изменнику Голтею от бога пришел, но не от тебя!»
Даниил поверил архимандриту и продолжал верить теперь, потому что слова эти удобно укладывались среди собственных размышлений московского князя, мнившего себя божьей десницей на земле…
И все-таки размышления о добре и зле порой повергали Даниила в смутную тревогу. Он понимал, что без зла, без княжеской очистительной грозы не жить княжеству. Зло во пользу — уже не зло, а благо. Но кто может знать меру полезного зла? Какой мудрый подскажет, что до сего рубежа зло есть благо, а далее — во вред? Что богоугодно, а что греховно? Человек во грехе зачат, грехом живет и помирает грешным, если не избывает вольных и невольных грехов своих тремя святыми деяниями: слезами, покаянием и молитвой. Так учили отцы церкви. И Даниил в часы сомнений завершал дневные заботы заветной молитвой: «Господи, помилуй мя, якоже блудницу и мытаря помиловал еси, тако и нас грешных помилуй!»
Молился и засыпал, просветленный. Труднее было освободиться от княжеских забот, которые давили даже сейчас, на смертном одре. Многое было сделано Даниилом, но оставались еще и незавершенные дела. А Даниилу хотелось самому закончить все, что было начато при нем, не передоверяя сыновьям.
2
В часы просветления князь Даниил Александрович звал думных людей, слушал тиунов и сельских старост, расспрашивал воевод, распоряжался.
Оживал тогда княжеский двор, приличная скорбь на лицах думных людей сменялась озабоченностью, а сам Даниил, окунувшись в привычные хлопоты, будто возвращался к жизни, и боль в груди отпускала его.
И скакали княжеские гонцы: в Рузу — торопить тысяцкого Петра Босоволкова со строительством нового града; в Переяславль-Залесский — напомнить сыну Юрию и боярину Федору Бяконту, чтобы соль с переяславских варниц они придержали бы до летней рыбной поры, а не растрясали проезжим купцам; в Нижний Новгород — вызнавать доподлинно про ордынское сидение великого князя Андрея, ибо туда вести из Орды приходили раньше, чем в другие города…
В один из таких просветленных часов князь Даниил велел травести в ложницу плененного рязанского князя Константина Романовича. Константин второй год томился в тесном заключении, но не соглашался скрепить крестоцелованием договорную грамоту. А без грамоты рязанское дело оставалось незавершенным.
Константин смирно стоял перед княжеской постелью. Мятая полотняная рубаха плотно облепила его располневшее тело. Лицо Константина было рыхлым, одутловатым, бледным до синевы — неволя будто смыла с него все живые краски. «А ведь не в порубе сидит, — подумал Даниил, — а в теплой подклети, на щедрых кормах…»
Молчание затянулось.
Даниил разглядывал пленника, стараясь угадать, чего можно ждать от последнего разговора с рязанским князем. У Даниила не оставалось больше сил на уговоры и угрозы, на призывы к рассудку упрямого рязанского князя. Даниил хотел одною: понять, может ли он закончить наконец затянувшуюся тяжбу с Константином? Но как понять, если Константин даже не поднимает глаза?
— Во здравии ли, князь? — тихо спросил Даниил.
Константин переступил с ноги на ногу, ответил смирно:
— Во здравии… Божьей милостью…
Ответ Константина был покорным и уважительным, но в глазах его вдруг сверкнуло злобное торжество, скрытое до поры показным смирением: видно, тяжелая болезнь Даниила вселила в Константина надежду на избавление из плена, на сладостную месть.
Нет, не покорился Константин Романович!
Даниил понял это и заговорил, — не для того, чтобы еще раз попытаться вырвать у рязанского князя согласие, бесполезно это было, — но с единственным желанием погасить торжествующий огонек в его глазах:
— Не надумал еще с Москвой замиряться? Ну, подумай еще, подумай!.. А немощи моей напрасно радуешься. Сыновья мое дело продолжат, их-то ты не переживешь! — насмешливо сказал Даниил и, помолчав, добавил, как бы в раздумье: — А может, и меня ты не переживешь…
В глазах Константина плеснулся испуг, губы задрожали.
— Уведите! — крикнул Даниил караульным ратникам.
Ратники вцепились в локти Константина, и уже не бережно, а грубо, почти волоком, потащили его к двери. По разговору и обхождение: милость Даниила Александровича к пленнику не вернулась, горе ему…
Даниил вдруг представил, да так явственно, будто увидел: втискивается в подклеть к Константину глыбоподобный Шемяка Горюн, цепляясь плечами сразу за оба дверных косяка; трепещет упрямый рязанский князь, узрев протянутые к его горлу волосатые пальцы… Представил — и разочарованно вздохнул. Это было невозможно. Это не укладывалось в очерченный княжескими заповедями круг допустимого.
Прямое убийство князя-соперника безусловно осуждалось на Руси со времени Святополка Окаянного [56]. Плененного князя можно было лишить света, исторгнув вон очи его. Можно отсечь правую руку, чтобы нечем было держать меч. Можно заморить голодом, всадив в глухой погреб. Все можно было отнять у плененного князя, кроме самой жизни.
Пусть поживет пока что князь Константин Рязанский…
3
И снова текли думы Даниила, неторопливо и просторно, как высокая вешняя вода, не умещавшаяся в проложенном русле и выплескивавшаяся на берега, которые она никогда не захлестывала раньше.
Сладко было вспоминать о достигнутом, но и упущенное тоже было, и восполнить уже ничего нельзя — поздно! И как-то так выходило, что достигнутое оказывалось в кругу высоких державных дел, а упущенное — среди теплых человеческих радостей, которые все-таки нужны властелинам так же, как мизинным людям. Многим был одарен в жизни князь Даниил, но и обделен, оказывается, тоже немалым.
Обделен был любовью, так счастливо начавшейся с обета быть телом и душой единой, который произнесли они с княгиней Ксенией. Мила ему осталась Ксения и по сей день, но если сложить все часы, проведенные с ней вместе, то совсем немного их набегало, счастливых часов. Ласки Ксении были лишь короткими привалами на бесконечном княжеском пути, и часто случалось, что телом Даниил был с женой, а думами своими — где-то немыслимо далеко, в стольном Владимире или в коварной Твери, в дмитровских лесах или на просторах Дикого Поля, куда уводили его нескончаемые княжеские заботы, сокращая и без того краткие часы свиданий. И тогда уже не слышал Даниил ласковых слов, и Ксения виновато отстранялась, встретив его отрешенный взгляд.