Служилые садились за общий стол, пожёвывали скромно перепечи и уже без напыщенности, будто дружески беседуя, продолжали своё дело.
– Покель, к слову молвить, пожар на селе, – тепло заглядывали они в глаза слушателям, – вместно ли благоразумному человеку не тушить огонь, но раздувать его боле? Нет ведь? Кто себе ворог? А коль так, то и нам ныне вместно молитвою слёзною, долготерпением и послушанием властям предержащим погасить мятежный пожар московский. А стихнет огонь, станет всё на место своё, в те поры соберут государи великий собор и одарят убогих такими милостями, кои и во сне им не виделись. На том цари при самом патриархе крест целовали!
После отъезда незваных гостей людишки забирались поглубже в лес и только там уже развязывали языки. Но дальше слов пока что не шли.
– А что ежели и впрямь налетят на Русь саранчой басурманы и сдерут с шеи крест?
И, пошумев без толку, с чувством какой-то неловкости, непонятного стыда за самих себя, спешили по домам.
Царское семейство временно поселилось в Воздвиженском. Туда вскоре прибыл первый дворянский полк. Софья вышла к дружинникам.
Увидев царевну, полк обнажил головы и опустился на колени.
Воевода высоко поднял одну руку, кулаком другой ударил себя в грудь:
– Страха не страшусь!
Дружинники лихо вскинули головами и рявкнули дружно за старшим:
– Смерти не боюсь! Лягу за царя, за Русь!
Поклонившись воеводе, царевна милостиво поднесла к его губам руку.
– Ведала я, что единою силою крепка богоспасаемая родина наша – истинными слугами престола, дворянами, а всё же не чаяла, что имут дворяне такую великую любовь к Русии!
Она задыхалась от волнения, нелицемерные, горячие слёзы радости не давали ей говорить.
Милославский обнял племянницу и, сам растроганный увёл её торопливо в покои.
Нарышкины же с их приверженцами решили не выходить к дружине.
Прильнув к оконцу, Пётр следил за всем, что происходило на дворе. Он бы с радостью выскочил к дружине, побратался со всеми и уж наверно оказался бы достойным полковником, не таким медлительным, бесстрастным соней, как этот дряхлый старик-воевода; но подле него стояла с дозором мать и никуда не отпускала. Правда, с матерью ещё бы можно поспорить (много ли женщина разумеет в ратных делах!), однако же не только она – сам Борис Алексеевич, верный соратник его военных потех, так же сиротливо свесил голову и стал непохож на себя. «К чему бы сие?» – думал государь и чувствовал, как боевой пыл его тает и сменяется упадочным состоянием духа…
На просторном дворе суетились дворовые и монахи. Дружинники о чём-то весело переговаривались, шутили, держались так, как будто были в своей усадьбе, а не в государевой ставке.
Какой-то юнец увидел Петра, что-то шепнул соседу.
Царь хотел спрыгнуть с подоконника, но раздумал. Подавшийся было поближе дружинник, встретившись с жестоким, как русская стужа, взглядом царя, зябко вобрал голову в плечи и попятился в сторону, за спину товарища.
– Лют! – не то со злобой, не то с невольным восхищением выдохнул он и уже во всё время, пока оставался на дворе, не пытался больше заглядывать в оконце Петрова терема.
Дружина пировала до поздней ночи, потчуясь из рук царевны тяжёлыми чарами.
Захмелевшие сёстры Софьи, Марфа и Марья, маслено поглядывали на воинов и, хихикая, о чём-то беспрестанно шушукались. Царица Марфа Матвеевна неодобрительно покачивала головой и то и дело гнала царевен в светлицу. Когда же Софья, посмеиваясь лукаво, предложила ей чару, она с омерзением заплевалась и вылетела стрелою из трапезной.
– Доподлинно остатние времена! – зло сдвигая брови и в то же время набожно крестясь, процедила Марфа Матвеевна и вошла в опочивальню старшего царя.
Иоанн приподнял с подушки голову и довольно улыбнулся:
– Сдаётся, глас будто любезной царицы Марфы?
– А сдаётся – окстись! – сверляще пропустила царица сквозь зубы, но, увидев, с каким болезненным испугом ощупал Иоанн полуслепыми глазами её лицо, сразу стала добрее.
– Ты бы заснул, государь, – шагнула она к постели и провела рукой по голове царя. – Что тебе все бодрствовать да маяться!
Иоанн облизнулся и поцеловал тёплую ладонь женщины.
– Измаяли меня недуги. Ни сна от них, ни покоя. – И устремил пустой взгляд в подволоку. – А наипаче всего очи умучили… Таково больно от них, инда голову всю иссверлило…
Достав из-за божницы пузырёк со святою водою, Марфа Матвеевна благоговейно перекрестилась и плеснула мутною жижею в глаза государя.
– Полегчало? – спросила она после длительного молчания.
Больной пожал плечами:
– Может, и полегчало. Бог его ведает.
– Ну, то-то ж, – успокоилась царица и присела на край кровати.
Иоанн повернулся на бок, подложил ладонь под жёлтую щёку и слезливо вздохнул:
– А и тоска же, царица!
– А ты помолись.
– Молился. До третьего поту поклоны бил, ан все не веселею. – И заискивающе попросил: – Сказ бы послушать… хоть махонькой.
Марфе Матвеевне самой было скучно, и, чтобы рассеяться как-нибудь, она тотчас же милостиво кивнула:
– Ладно. Потешу ужотко.
Она перебрала в памяти знакомые сказы и начала мерным рокотком:
– Вот было какое дело, скажу твоему здоровью. Ехал чумак[77] с наймитом. Ну, ехали, ехали, покель не остановились на попас и развели огонь. Чумак пошёл за байрак[78], свистнул – и сползлась к нему целая туча гадов. Ну, набрал он гадюк, вкинул их в котелок и почал варить…
Язычок огонька лампады заколыхался, точно в хмелю, лизнул масло. В лампаде зашипело, треснуло что-то, язычок вытянулся прозрачной серебряной нитью и растаял. В опочивальне стало темно и как бы холоднее.
Иоанн натянул на уши шёлковый полог.
– Инда гады шипят, – передёрнулся он.
– Окстись! – испуганно вскочила Марфа Матвеевна. – Нешто можно так про лампаду?!
Она оправила фитилёк, раздула огонёк и, перекрестясь, снова присела на постель.
– Сказывать, что ли?
– Сказывай, государыня. Уж таково-то по мысли сказы твои!
И хоть много раз слышал сказ, всё же с большим любопытством приставил к уху ребро ладони.
– От словес твоих словно бы и хвори не чую. Ей-Богу.
– Так вот, государь… Как то есть вода закипела, слил её чумак наземь, слил и другую воду и уже в третью высыпал пшена. Приготовил кашу чумак, покушал и наказал наймиту вымыть котёл и ложку. «Да гляди, – перстом грозится, – не отведай каши моей!» Одначе не утерпел наймит, наскрёб полную ложку каши гадючьей и скушал…
Царица брезгливо поморщилась, сплюнула на пол и поглядела на Иоанна.
По лицу царя скользнула тихая улыбка блаженного. В уголках тоненьких губ запузырилась пена.
Решив, что государь вздремнул, Марфа Матвеевна примолкла.
– Ан не досказала, – заёрзал вдруг Иоанн. – Ан и половины не выслушал!
Царица добродушно усмехнулась.
– Поблазнилось мне, заспокоился ты сном, государь. Потому и умолкла.
И, осторожно протерев пальцем глаза царя, принялась рассказывать дальше:
– Скушал наймит кашу, и чудно ему стало. Видит и слышит он, что всякая трава на степи колышется, одна к другой склоняется да и шепчут: «А я от хвори очей!», «А у меня сила молодцев привораживать к жёнкам!» Стал подходить к возу, а волы болтают промеж себя: «Вот идёт закладать нас в ярмо». А погодя, степью едучи, услыхал наймит, от какой хвори помогает бодяк, и рассмеялся, потом подслушал беседу кобылы с жеребцом, и сызнова в смех его бросило. И приметно стало то чумаку. «Э, вражий сын! Я ж не велел тебе коштовать моей каши!» Встал чумак с воза, вырвал стебелёк чернобыли, облупил его и наказывает: «Накось, отведай!» Наймит откушал и перестал разуметь, что трава да скотина сказывают…
Царица встала и с глубоким убеждением закончила:
– Вот по какой пригоде зовётся чернобыль на Малой Русии «забудьками».
Иоанн не слышал последних слов. Убаюканный рокотком, он сладко спал.
– Никак, почивает? – склонилась к его лицу царица. – Так и есть, угомонился, болезный.
Перекрестив все стены опочивальни, Марфа Матвеевна ушла к себе.
Гомон и песни стихали. В сенях, развалясь на полу, храпели хмельные дружинники. Из светлицы Марьи и Марфы доносились придушенные мужские голоса, сдержанное хихиканье царевен.
– Да воскреснет Бог! – заскрежетала зубами царица, готовая ворваться к царевнам. Но у самой двери она вдруг резко повернула назад. – Тьфу! Тьфу! Тьфу! Подволокой вас задави, прелюбодеек богопротивных! – И скрылась в своём терему.
Утром, простившись с дружиной, Софья созвала ближних на сидение.
– А языки доносят, – пробасила она, глядя куда-то поверх голов, – Хованский-де убоялся отъезда нашего.
– Как не убояться! – самодовольно сюсюкнул Иван Михайлович и засучил рукава, – То-то у меня руки зудятся. Чую, недолог час, когда зубы ему посчитаю!
Царевна сердито оттолкнула дядьку.