Вот то место, где он пишет о болезни. Только один раз за все годы.
«Ты спрашиваешь, все ли в порядке. Все в порядке, но я — нет. Лежу с анемией и жду смерти как облегчения. Я жду своего конца как неизбежного естественного явления. Пора покидать сей странный мир. Тебя огорчат эти слова, но для тех из нас, кто верит в науку, линия раздела между прошлым, настоящим и будущим — это только иллюзия, какой бы стойкой она ни была. Однажды мы говорили с тобой о существовании иных миров. Помнишь, я тебе рассказывал, что ввожу в свою теорию новый член. Это космогонический член, и он является (равен) энергии вакуума, потому что пустоты нет. Я это чувствую, и я уверен, что мы встретимся с тобой, ведь все-таки моя теория подтвердилась, а введением космогонического члена я просто расширяю ее. Кстати, когда я почувствую, что конец совсем близок, я уничтожу архив и мои последние изыскания. Человечество без этих теорий будет чувствовать себя лучше».
Дальше он писал о том, что пытался воплотить принцип Маха, и о том, что Эрнст Мах был великим ученым, а она вспомнила, с каким сарказмом произносил это имя лектор в том злосчастном вечернем университете марксизма, куда ее занесло сдуру от чрезмерной жажды деятельности.
Мне тоже пора сжечь его письма, ведь скоро и я покину этот странный мир. Скоро придет Олимпиада и начнет орать, требовать, чтобы ела. Она боится моей смерти, ведь нужно будет искать другую работу, а кто ее возьмет, с ее характером, да и годы уже не те. Кажется, ей уже за семьдесят, кому нужна злая старуха.
Но пока не пришла, можно думать о встрече с Генрихом и Деткой в ином мире. Детка тоже верил во встречу.
Может, там все наоборот, Генрих что-то говорил о том, что прошлое и будущее поменяются местами и тогда она будет женой Генриха, а Детка станет любимым и любящим дружочком. И она встретит папочку и маму и пройдет по зимней заснеженной Троицкой к собору, и прикоснется щекой к теплому песку, усыпанному хвоей, в Пьяном бору, и увидит темные синие дали за Камой, и вместе с Генрихом будет гулять в лугах возле маленького городка Аарау, а потом они поедут в Америку на огромном пароходе, и она снова увидит залитые утренним розовым светом небоскребы Манхэттена, и вечером они пойдут в «Бревурт», где всегда людно и всегда полно знакомых, и она даже разрешит ему пойти в тот ужасный ночной клуб в Гарлеме, куда он так рвался… Ведь он обещал, что они встретятся, пусть даже на изнанке времени и пространства…
Он выполнил обещание.
Иногда он приходил, чтобы повидать ее. В самое неожиданное время, в неожиданном месте.
Один раз это случилось в середине шестидесятых в Карловых Варах. Этих поездок ждали целый год. Сладкая заграничная жизнь.
Получены характеристики из парткома (ее — из домоуправления), пройдены собеседования в райкоме, к которым готовились, как школьники: государственное устройство, имя секретаря ЦК, валовая промышленность, особенности сельского хозяйства, Северо-Атлантический пакт, страны Варшавского договора….
Вся эта чепуха забывалась, и каждый год приходилось учить снова.
Но тупая зубрежка искупалась вот чем.
Сначала вагон СВ на Киевском вокзале. Надраенные латунные поручни, вежливые проводники, белоснежное белье и какой-то особый вкус еды в вагоне-ресторане. По рюмке душистого коньяка за обедом, а за окном просторы заброшенной родины.
Из-за окна всегда случался маленький скандал перед отправлением. Детка очень любил глядеть в окно и требовал чистоты стекла. Для этого в проводах обязательно участвовали домработницы: сначала Маша, потом Олимпиада.
Пока располагались в купе, домработница специальной щеткой на палке мыла окно снаружи. Это почему-то очень не нравилось проводникам. Они воспринимали процедуру как личную обиду. Отказывались дать воду, громко протестовали. Но Деткин внушительный вид и ее: «Дорогуша, мой муж художник, он нуждается во впечатлениях», а также, как щетка на длинной ручке и ведерко, специально припасенный конверт оказывал нужное впечатление, и проводники, угрюмо ворча, успокаивались и допускали домыть окно.
По мере продвижения на Запад видимость ухудшалась, и уже сам проводник на остановке в каком-нибудь Хмельницком или Нежине не чурался шваброй освежить стекло.
Селились обычно в «Бристоле», и она по утрам, спускаясь по Садовой к источнику, любовалась чудными домами и цветущим боярышником. Все это хоть немного напоминало Кингстон.
Но в тот год не повезло. Путевки были только на ноябрь, и они, чтобы не терять, может, единственную в году возможность побывать заграницей и попить из целебных источников, согласились.
В Москве стояла удивительно теплая ясная осень, а в Карловых Варах термометр у входа в гостиницу показывал пять градусов, и небо сочилось вялым дождем.
Через два дня дождь превратился в снег, тающий на лету. Деревья в горах стояли белыми, над рекой поднимался пар. В комнатах, где принимали процедуры, было промозгло, и Детка захандрил. Перестал ходить на прогулки, даже к источнику, в чудодейственную силу которого верил крепко. Она приносила целебную воду в специальном поильничке с изогнутым носиком и синим классическим мейсеновским рисунком.
Целыми днями Детка валялся в постели, сладко почитывая «Обломова» или рисуя свои таинственные диаграммы или космогонии, как он их называл. Эта причуда возникла еще в Америке, после знакомства с «братьями». Детка был уверен, что все, что происходит на земле во все века, зависит от расположения звезд и, значит, можно рассчитать будущее. Каким-то образом в этих расчетах участвовала египетская пирамида. Генрих относился к этим теориям с любопытством, и когда Детка примирился с присутствием Генриха в ее жизни и мог видеть Генриха без ненависти, они часами говорили о звездах, о Ньютоне, о божественном Промысле. Но это все же бывало редко, потому что ненависть возвращалась.
Компания в санатории подобралась неинтересная: мрачноватый писатель с женой, шастающей по лавкам в поисках фарфоровых банок для круп, и другой писатель, тоже с женой (без жен не пускали), и эта вторая, наоборот, лазила по горам в поисках утраченной молодости и красоты. Писатели демонстративно не общались. Остальная публика была и вовсе не подходящей: партийные бонзы из провинции и военные в больших чинах.
Даже бровастый министр обороны приехал поправить здоровье, и она наблюдала, как он в окружении каких-то замшелых теток стоял, отставив ногу, поодаль от источника, неподвижно, как памятник, пока адъютант бегал вверх-вниз, вверх-вниз по ступеням к источнику и подносил всем по очереди воду.
Разве Генрих с его оглушительной славой допустил бы подобное? Ведь это он сказал однажды: «Привилегии, основанные на положении в обществе или на богатстве, кажутся мне несправедливыми и пагубными, как и любой культ личности». Он просто испытывал муки, если кто-то пытался обслужить его. Только не она! С ней все было по-другому: он прикидывался беспомощным ребенком, но она пресекала и лишь иногда…. Совсем изредка… Теперь жаль — надо было чаще… Нет, неправда, не только она, еще Эстер, но там, скорее, была игра для других, Эстер брала на себя неприятные вещи, чтобы он оставался всегда и во всем добрым рассеянным гением Да, Генрих! Его явление…
Она нашла для себя вечернее развлечение. В роскошной большой зале бывшего дворца и нынешнего военного санатория проходил конкурс певцов имени Дворжака. Участники были так юны, так старательно голосили, и девочек было так жалко в их открытых вечерних платьях! Зал не отапливался, жюри и немногочисленные слушатели сидели в громоздких драповых пальто.
Что-то из «Русалки» Дворжака, что-то из Беллини или Доницетти, что-то из Пуччини. Даже в ученическом исполнении эта музыка была прекрасна.
За окном смеркалось, зажглись окна маленьких отелей на другом берегу реки, падал уже большой снег.
Зрители подбадривающими хлопками проводили не всегда попадавшего точно в нужную ноту худенького юношу из Польши, и на сцену на негнущихся ногах вышло жалчайшее существо.
Бледное личико в каких-то вмятинах, большой лоб в испарине страха и сшитое тетушкой из Пльзеня платье из жесткого синтетического гипюра цвета переваренной свеклы.
Девица долго сосредоточенно смотрела в пол, томя аккомпаниаторшу. Глядеть на нее было тревожно и мучительно: казалось — она не знала, как начать.
А за окном медленно и торжественно падал снег.
«Ах, как мне смешно глядеть на себя!»
Глубокое звучное сопрано. Бледно-нездоровое личико преобразилось. Она уже казалась почти миловидной.
Маргарита, это ли ты?
Отвечай! Отвечай! Отвечай!
Что она могла ответить? Что ей совсем не смешно глядеть на себя? Что она уже давно не та Гретхен, да и не была той, которую он любил. Нет, была! Он все знал! Обо всем догадывался и все равно любил.