— Да, ты его погубила! С того дня, как мой сын увидел тебя в Херсонесе, он совсем переменился. Ты напустила на него порчу! Он таял у меня на глазах. Все твердил: «Артемида…» И вот его нет. Он лежит в могиле. Я поставил над нею камень. Мастер Ферамен высек надпись: «Путник, остановись! Здесь покоится Дион, юный сын почтенного Сириска, сраженный стрелою безжалостного Эрота»… Сынок мой Дион, сынок мой бедный! Ты погубила его, колдунья! Зачем ты протягиваешь мне это блюдо? Прочь от меня!
Старик ударил палкой по блюду, оно вылетело из рук побледневшей женщины, пища рассыпалась.
— Успокойся, отец, — уговаривала Гикия, дрожа от испуга и волнения, расходившегося старика. Она понимала, что тронувшийся от горя Сириск говорит явную глупость («порча, колдовство») лишь от злой кручины, и не могла на него сердиться. — Я ни в чем не виновата, отец, успокойся!
— Не утихомирюсь, пока тебя не сожгут на костре!
Старик повернулся и медленно поплелся, постукивая палкой, в сторону Херсонеса.
«Сраженный стрелою безжалостного Эрота…»
Неужели так велика сила любви? Отвергнуть, забыть ради чувства мать, отца, родную общину, труд, долг… Ничто не спасло, не удержало Диона. Значит, любовь выше всего? Так думала когда-то и Гикия.
«Что мне Херсонес? Я хочу радости для сердца», — заявляла она Ламаху.
«Ты — все. Ты дороже родного отца. Слышишь? Дороже родного отца…» — говорила она Оресту.
Но теперь, после всего, что с нею случилось, Гикия была уже не той наивной девчонкой, что восторгалась в лунную ночь у бассейна синими глазами боспорянина. Да, она верила в любовь. Но старый Сириск не прав, обвиняя ее в гибели сына — велика сила любви, однако не только любовью к женщине или мужчине жив человек.
— Ну, что ты скажешь? — обратилась Гикия к мужу.
— От любви, говорит, у-умер? — кивнул Орест в ту сторону, куда ушел Сириск. Губы его, как всегда, раздвинулись, но уже не в насмешливой улыбке, а в обыкновенной усмешке, презренье же во взгляде затронулось легкой тенью равнодушия. Гикия хорошо проследила это постепенное угасание от едкого смеха на устах и злобы в глазах, отмеченных ею при первой их встрече, до этой вот новой степени внешнего и внутреннего состояния Ореста. — От любви, з-значит?
— Да.
Оресту смутно припомнилась девушка из Пантикапея — та, что променяла его когда-та на погонщика ослов. Любовь…
— Чепуха, — сказал он пренебрежительно. — Д-должно быть, простудился, или съел какую-нибудь дрянь. С-сколько пустых, лишних слов в человеческом языке: любовь, дружба, верность… Зачем они, если всего этого на самом деле нет?
— Эх, мудрец! — Она резко повернулась и ушла. Как и у Ореста, только наоборот, в восходящем порядке, досада, которую она постоянно испытывала в бесконечных спорах с мужем, медленно, но верно перерастала в более сильное чувство — злость.
Гикию выводило из себя неверие Ореста. Да, жизнь трудна, сложна и запутана. Да, мир устроен далеко не так, как хотелось бы человеку. Да, на свете еще много зла, грязи, лжи, гнусности, насилия, зависти, подлости, невежества, жестокости, низости, зверства. Да, человек смертен. Но что из этого? Жизнь не стоит на месте. Все меньше тьмы на земле, все больше света.
Пять тысяч лет назад египтяне, настороженно сверкая глазами, пробирались с бумерангами в руках по топким зарослям у берегов Нила и охотились на птиц. А потом они соорудили каналы, храмы и пирамиды.
В эпоху строительства пирамид эллинов не было и в помине — их дикие предки еще бегали, одетые в шкуры зверей, где-то в степях или горах на востоке. А потом они научились создавать огромные города с театрами, библиотеками, водопроводом, фонтанами, возводить маяки, свет которых виден в море за восемьдесят тысяч локтей[25], строить корабли, способные поднять до пяти тысяч человек.
А Рим? В годы расцвета Афин при Перикле еще безвестные латины владели крохотной областью где-то на окраине греческого мира. Теперь же Рим — величайшая на свете держава.
Мы говорим — варвары, дикие скифы… Но придет время, и потомки этих «варваров», быть может, создадут мир, недосягаемый для нас даже в смелых мечтах.
Человек растет, несмотря на раздоры, набеги, пожары, мор, землетрясения и прочие бедствия. Он вырос от первых сознательных выкриков у костра, зажженного молнией, до геометрии Эвклида, физики Архимеда, звездной науки Эратосфена, Аристарха Самосского и Гиппарха.
А какие открытия ждут людей впереди? Разве достиг бы человек таких вершин, если бы, обескураженный временными неудачами, мелкими заботами и быстро проходящими огорчениями, сложил руки и отдался на волю темной судьбе?
Нет, у него была вера в жизнь. И он сам, мужественно пробиваясь через все преграды, строил судьбу. Он боролся! Гераклий из Эфеса писал: «Необходимо знать, что борьба и есть справедливость, все возникает в борьбе по непреложному закону необходимости». Вера в жизнь, стремление жить, искать, добиваться — это и есть непреложный закон необходимости.
На днях в споре с женой Орест сказал ей: «Напрасно ты кичишься своей этой самой верой. Если б ты хоть на миг проснулась через тысячу лет, ты увидела бы, что от твоего распрекрасного города остались одни развалины, между которыми какой-нибудь оборванный мальчишка азиат пасет коз…» «А если ты, — твердо ответила она, — проснулся бы еще через тысячу лет, ты увидел бы, что рядом с этими руинами, поднялся город еще более прекрасный, чем Херсонес»[26].
Пока люди верят в жизнь, человечество не погибнет.
Пусть они пока грубоваты, порой невежественны, порой некрасивы — правда на их стороне, потому что они любят жизнь и верят и нее.
Если же они приняли бы твою кладбищенскую веру в вечность зла, беспрерывный поток жизни тотчас прекратился бы и уже сегодня на земле не осталось бы ни одного человека.
Эти размышления даже чуточку испугали Гикию — несколько брала жуть, не верилось, что это она смогла проникнуть в такую глубь, что ей — обыкновенной женщине, как все, а может, и похуже других — все так ясно, все доступно для понимания.
«Но, — решила она, подумав, — раз я смогла, значит, так уж следует, значит, это в природе моего сознания…»
Это открытие по-детски порадовало Гикию; вместе с легкой тенью гордости, быстро промелькнувшей в мозгу и осевшей в душе, в ней еще прочнее укрепилась вера в свою правоту и неправоту Ореста.
Они еще встречались в постели, хотя уже не так часто, как по приезде сюда, и доставляли друг другу кое-какую радость.
Но Гикия теперь не получала того острого, неистового удовлетворения от встреч, какое испытывала в первые дни замужества. Исступленную безумную любовь к Оресту постепенно вытесняло его убийственно-насмешливое, а по существу — враждебно-холодное отношение ко всему окружающему.
А как она его любила тогда, после встречи у бассейна!..
Нет, Сириск ошибся — в гибели Диона виноват только сам Дион. Дело, как подтверждает разлад между Орестом и Гикией, не только в том, чтобы обладать… и совсем не в том, чтобы быть вместе, — важно, с кем и как быть вместе.
Пожалуй, даже лучше, что Дион умер. Из него вышел бы новый Орест, или даже нечто похуже — у Ореста нет особенных желаний, у Диона же они были слишком остры и нетерпеливы. Присвоив красивую женщину, он, с его жадностью, захотел бы еще большего. Будь он чуть крепче, из него получился бы разбойник.
Гикия спокойно легла спать. Если бы она могла только представить себе, что произойдет спустя немного дней.
К вечеру грянула буря.
Вначале, чувствуя приближение беды, в море человеческими голосами плакали и стонали дельфины.
Дождь капал неохотно, потом вдруг ударил такой ливень, что во дворе поднялся шум, подобный грохоту водопада.
По комнатам господского дома пробежал ветер и сразу наполнил их студеной сыростью. С дуба, нависшего над окном, полетели мелкие сучья, птичьи гнезда, сухая прошлогодняя листва и желтые листья нынешней осени. Тяжко поникли ветви, на которых еще оставалась плотная зелень.
Из окна было видно — над крышами хозяйственных помещений как бы заклубился пар: стремительные потоки дождя, с большой силой ударяясь о черепицу, разбивались в пыль, дробились на миллионы еле видимых капель, подскакивающих вверх и рассыпающихся во все стороны.
Струи, вначале отвесно и скупо сочившиеся из выступающих за края крыш глиняных желобов, вдруг выгнулись, увеличились и заскользили вниз мерцающей дугой.
Там, где они падали, вода в лужах бешено всплескивалась и бурлила — будто мелкие черноморские акулы, сцепившись одна с другой, устроили драку за кусок мяса.
Большая струя, что с громким журчанием низвергалась с крыши второго этажа, обрушивалась в развилку почерневшего от влаги толстого дуба и, распадаясь на крупные брызги, волной обдавала стену.