— Да ты откуда это знаешь, сурок степной? — возмутился Лоарий. — Ты говорил с богами, что ли?.. Молчал бы лучше да работал. Вильм глуп, а с ним и я согласен. Брал рабов — твое счастье. Попался — служи, как велит закон. Это вполне справедливо…
— Ты не ори, Лоарий. И без того гулко в твоей пустой башке, — не унялся задорный славянин. — Или рад, осел, что над лошадьми поставлен надзирать? Справедливость? О чем помянул!.. В Александрии — о справедливости. В империи Ромэйской — о законах божества. Произвол богатства и силы — вот здесь какой закон, какая справедливость!.. Не так было у нас. Мы брали в плен. Иначе враги были бы всегда сильнее нас многолюдством. Но мы не заставляли бойцов и воинов томиться в позорном рабстве. Мы убивали их. И храбрецы с отрадою встречали смерть-освободительницу. С громкою песнью покидали этот мир. Случалось, по нужде, мы продавали пленных другим, не нашим племенам. Но дома — не было у нас рабов. Жены, дети нам помогали, в чем было надо. Мы ценим свободу выше жизни. И оттого так смело бьемся за нее.
Широкими взмахами лопаты Анний как бы поставил удар на конце своих слов. Прозвучал протяжный, унылый голос венда Германа:
— Вот… вы — дрались. Вот… а я… и в глаза не видал железных мечей, пока не пришли чужие люди. На берегах родимой Балтики, в шалаше жил я с моею бабою… с детьми. Ловил сетями рыбу. Рыбы много… хорошая рыба у нас. И собирал желтые янтари, которые волны выбрасывали со дна и приносили к самому берегу.
— Янтари у вас на берегу валяются? Счастливый народец, — с заблестевшими от жадности глазами, перебил Лоарий.
— Да, янтари. Вот какие кусищи попадаются. За ним приезжают купцы на больших галерах. И меня заманили они на корабль… увезли… и продали в рабство. И вот… я не знаю… как там жена, дети?.. Кто взял ее за себя? Или погибли все с голоду?.. Вот. Дети… Ничего не знаю…
Смахнув огрубелою рукою слезу, Герман вонзил заступ в землю.
— Семья?.. Да, правда. Где-то моя семья?.. — затихнув, проговорил Лоарий.
— Дети! — бросая заступ, сжав кулаки, пробормотал Вильм. — Их трое было у меня.
Наступившее молчание разбудил скрипучий голос гота:
— Вот и готово, хвала Одину! Жрать хочу. Хорошо одно. Вволю кормят рабов наши господа. А у других — голодают люди.
— Я часто голодал с семьею, — плакал голос Германа. — Зимою особенно! Лед на море… Лов плохой. Купцы не приезжают. Нет зерна, овощей. Рыба сухая — противна. Но подойдет жена… дернет за усы… что-то прошепчет… так тихо… ласково! И тоска проходит… и голод затихает… Да… вот!..
— Хо-хо! — раскатился хохотом Экгольм. — Девок тебе мало в Александрии? Весь город — один огромный лупанарий. Для каждого найдется его товар… для наместника… для патриарха-ханжи… и для раба шелудивого. Бери — не хочу!
— Молчи, лесной кабан, свиная душа! Вандал толстокожий! Не береди закрытой раны! — злобно прикрикнул на Экгольма Лоарий.
— А, Ларвы с вами! Пойду пожрать.
И он пошел к воротам. Все потянулись за ним.
В венках из роз, гвоздик и лилий, в светлых одеждах возлежат гости вокруг шести столов, в тени зелени. Только сама Гипатия, в темной тунике и столе, с венком из зелени оливы на волосах, выделяется среди других. Но темный наряд только подчеркнул всю красоту, все сияние лица и глаз этой женщины, матери двух детей, которая выглядит намного моложе своих 40 лет.
Стоя у самой статуи, Плотин ясными, но близорукими глазами скользит по дивным очертаниям мраморной богини. Рабы снуют кругом, принося и убирая кубки, амфоры, подавая, одно за другим, большие блюда, полные доверху тем, что лучшего и дорогого нашлось в Александрии и на сотни верст кругом, у рыбаков, охотников и пастухов этой богатой страны.
Налюбовавшись, Плотин занял свое ложе и обратился к хозяину пира:
— Дивная, тонкая работа. Печать гения сверкает на этом мраморе. Не знаешь ли, чей это резец, Пэмантий?
— Больше двух веков хранится мрамор под кровлею нашего старого дома. Несравненного Праксителя называют творцом богини. Если только не ошибались старики наши.
— И вы с Гипатией решились?..
— Отдать Академии дивный мрамор?.. А как же иначе, наставник? Нам, выходцам из далекой Эллады, Александрия дала прекрасный приют… бережет нас как мать — родных детей. Мои богатства, счастье свое я здесь нашел. Здесь будет погребен мой пепел после смерти… И прах моей семьи. И вот взамен таких щедрых даров я приношу Александрии самое дорогое что хранилось у нашего семейного очага, — этот мрамор! Теперь не стены домашнего, тесного санктурия — небесный свод и зелень неувядающих садо! Музея будут любоваться бессмертною красотою, которую творили когда-то дарование и вера.
— А… скажи, почтенный Пэмантий, — мягко, осторожно заговорил Кельсий, один из самых близких друзей хозяина и хозяйки. — Не примет ли наше сегодняшнее собрание лукавец Кирилл за оказание почета старым богам? Жестокие декреты Феодосия… они теперь опять в силе! Распутная и набожная напоказ, Пульхерия опять затеяла гонения на почитателей Олимпа. А Кирилл?.. Его мы знаем хорошо. Он — глупее Феофила. Но зол и жаден не менее покойного «христианского фараона». Ты это знаешь хорошо, Памантий.
— Знаю. Но я и не хочу дразнить гиены. Мы не нарушаем законов империи. Я, как и каждый, вправе дарить свое добро Музею. А этот пир? Я его затеял в честь Гипатии. 15 лет назад она здесь в первый раз говорила с учениками, с народом… Этот день я и реший почтить, напомнить его нашим собранием, этим скромным пиром.
— Это — для чужих ушей сказал Пэмантий. А вот что я должна сказать для вас, друзья! Твоего внимания прошу, почтеннейший наставник Плотин. Мы говорим о декретах сурового, мертвого, на наше счастье Феодосия. И поминаем развратницу-императрицу Пульхерию. Извращенный мальчишка-император? О нем не стоит говорить. И вот… я думаю. Не наступил ли удобный час? Александрия и весь Египет, плодородный и богатый, как неуклюжий крокодил между двумя тиграми, лежит между Римом и Византией. Если мы не наачнем борьбу, тогда рухнет последний оплот древней веры. Рухнет светлый Олимп с его богами, которые так много радости и счастья дарили людям в течение многих тысячелетий!
— Что же можем мы сделать, Гипатия? — мягко спросил Плотин.
— Припомните, друзья, старое предание. Здесь укрывались боги от титанов озлобленных, могучих, когда дерзкий Прометей поднял бунт против самого Зевса-миродержителя. Новый Прометей с Голгофы восстал на старых богов. И Нил опять укрывает их от гонения, давая надежный приют. А когда Хронос победит дерзкого врага — боги опять нетленным светом засияют в чертогах высокого Олимпа… Но пока можем ли мы сидеть, сложа руки, не начиная борьбы с этой новой, такой ограниченной и жалкой верой, годной для нищих только и для рабов?!
— Гипатия, ты к кому обращаешь свои вопросы? К толпе профанов, к темной черни? Твои ли это слова?.. — снова прозвучал осторожный вопрос Плотина.
— Наставник, я знаю. Нет на Олимпе богов! Там, на горных вершинах ветер веет и ходят облака. Все это — мифы, образы поэтические. Создание ума людского! Но — тем ближе и дороже мне эти человеческие образы, идеалы красоты.
— Вот, вот… Отрадно слышать… и печально мне слышать то, что ты говоришь, Гипатия. Ты не веришь в успех. Ты перестала верить в богов Олимпа. Но готова до конца бороться за эти символы, ради счастья, которое они могут принести людям. И меня удивляет красота, величие души твоей. Женской души, которая готова беззаветно служить или своим страстям… или возвышенной идее… все равно! Это — прекрасное качество женской души, дочь моя…
— Разве это все равно, наставник?.. И тьма царит над нашим прекрасным миром, над рядом величавых богов?
— Я думаю, что так, Гипатия…
— Нет, лучше замолчи, учитель. Я жить хочу. А жизнь без веры в высшее добро?.. Нет, нет… не говори, наставник.
— Не волнуйся, Гипатия, — вмешался Пэмантий, давно следивший за женою. — Мудрый наш наставник… Он, конечно, прав! Но упускает из виду одно. Мир — вечен. Мы — исчезнем, как дым. Но придут другие поколения. Они, быть может, откроют иную, более отрадную истину…
— Все может быть, почтеннейший Пэмантий, — поспешно согласился Плотин. — Я тоже ничего не утверждаю. Я думаю… я полагаю только… А там…
— Да, да! Вина еще давайте. Гей, Лоарий! Боэций! Наливайте кубки! — приказал хозяин. — За здоровье Гипатии!..
— Я пью за здоровье дорогих гостей! — откликнулась Гипатия, поднимая кубок.
— Гей, раб, поди сюда! — позвал Анния Кельсий, уже слегка возбужденный выпитым раньше вином. — Возьми этот кубок и соверши за меня возлияние перед дивною богиней Афродитой. Пусть любовь всегда царит под кровом Пэмантия и Гипатии…
— Ступай, Вильм… возьми… сделай, что велят! — обратился Анний к товарищу, стоящему рядом.