– Что с тобой, Флора?
Она прижалась лицом к ребенку, чтобы не было видно ее слез, и сказала скороговоркой:
– Я предсказала ему вещи, такие вещи… Ступай, я расскажу тебе об этом позже.
Он удовольствовался этим ответом, она подсела к испанским воинам, а Ульрих простился с ней немым поклоном.
«Однако испанские манеры заразительны, – размышлял про себя Ганс Эйтельфриц, поворачиваясь с боку на бок в палатке Ульриха на приготовленном ему ложе. – Что стало из этого веселого малого! На каждом шагу он вздыхает, а каждое его слово точно стоит ему гульден. Правда, он хороший солдат, и если они выберут его начальником, то, пожалуй, стоит присоединиться к их отряду».
Ульрих в кратких словах сообщил ему, почему он принял фамилию Наваррете и каким образом он попал из Мадрида в Лепант, а из Лепанта в Нидерланды. Затем и он улегся, но долго не мог заснуть.
Наконец он нашел свою мать. Таинственное «слово» сделало свое дело, но он не знал, радоваться ли этому, или печалиться.
Солдатская любовница, неверная жена, сожительница его соперника, которой он еще вчера сторонился, гадалка, лагерная Сибилла – вот кто была его мать. Он, дороживший своей честью превыше всего, судорожно хватавшийся за меч при всяком косом взгляде, – он оказался сыном женщины, на которую каждый мог указывать пальцем. Все эти мысли бродили в его голове, но – странное дело – несмотря на то, он испытывал необыкновенно радостное ощущение при воспоминании, что он снова обрел свою мать.
И образ ее представлялся ему не в том виде, в каком он увидел ее в палатке Зорильо, а лет на двадцать моложе, окруженной бальзаминами и желтофиолью. И он мечтал о том, что, когда он станет богат и знатен, то убедит ее бросить Зорильо и выстроит для нее уютный домик, и когда будет нуждаться в уединении и спокойствии, то удалится к ней, и будет отдыхать у нее, и вспоминать о своем детстве, и ухаживать за ней; он заставит ее забыть всю свою вину и все свои несчастья, а сам будет счастлив сознанием, что у него после стольких лет нашлась мать, нежная, добрая, любящая мать.
С каждой минутой Ульрих чувствовал себя более веселым и счастливым. Вдруг вблизи него что-то зашуршало. Он невольно схватился за меч, но немедленно же опустил его, потому что тихий знакомый голос промолвил:
– Ульрих, это я.
Он вскочил, быстро надел мундир, подбежал к ней, обнял ее и позволил ей гладить себя по голове и целовать глаза и щеки, как в те далекие, счастливые времена. Затем он ввел ее в палатку и сказал шепотом: «Потише, там храпит немец». Она последовала за ним, и прижималась к нему, и целовала его руки, и он чувствовал, как на них капали ее слезы.
Они еще ничего не успели сказать друг другу, кроме того, что они счастливы, рады и благодарны судьбе, сведшей их, как мимо них прошел патруль. Она в испуге вскочила и воскликнула:
– Ах, как поздно! Зорильо ждет меня!
– Зорильо! – сказал он с пренебрежением. – Тебе не следует оставаться у него. Если они меня выберут…
– Они выберут тебя, они не могут не выбрать тебя, – торопливо прервала она его. – О Боже, Боже! Быть может, это послужит к твоему несчастью! Но ты ведь так этого желаешь. Граф Мансфельд завтра прибудет в лагерь – Зорильо это знает. Он привезет всеобщую амнистию и производство, но не привезет денег.
– Ого! – воскликнул Ульрих. – Это может иметь решающее значение!
– Конечно, конечно! Да тебе и по справедливости следует командовать ими. Тебе рок сулит нечто необыкновенное, да и карты как-то особенно складываются для тебя. Ах, власть – вещь хорошая, но многим она принесла погибель.
– Потому что она оказалась чересчур тяжела для них!
– Но тебе она послужит в пользу. Ты достаточно силен и к тому же ты родился под счастливой звездой. Глупости! Нечего мне бояться за тебя! Я мало для тебя сделала – это правда, но верно то, что я молилась за тебя ежедневно, утром и вечером. Чувствовал ли ты это?
Он снова обнял ее, но она освободилась от его объятий, сказав:
– До завтра, Ульрих. Зорильо…
– Зорильо, все только Зорильо! – проговорил он ей вслед, и кровь кинулась ему в голову. – Говорю тебе, ты должна его оставить.
– Это невозможно, Ульрих, совершенно невозможно! Да еще все уладится, вы подружитесь…
– Мы! Никогда! Неужели ты с ним крепче связана, чем с моим отцом! Но погоди! Найдется человек, который в случае надобности разрубит ваши узы.
– Ульрих, Ульрих! – жалобно проговорила Флоретта и подняла руки. – Нет, ты этого не должен делать. Он добр, умен и носит меня на руках. О Боже, Ульрих! Мать прокралась ночью к сыну, как бы на преступное свидание! Разве это не наказание! Я знаю, как тяжко я согрешила, и я заслуживаю кары, но не от тебя. Если бы отец твой был еще жив, я бы ради тебя подползла к нему на коленях и сказала бы ему: «Вот я: карай или милуй меня». Но его уже нет в живых, он умер. А Пасквале, то есть Зорильо, жив, и он – не подумай, что я хвастаю или заблуждаюсь, – он не допустит, чтобы я его покинула…
– А отец мой!.. Ведь перенес же он это? Правда, как! Хочешь, я расскажу тебе?..
– Нет, нет, не нужно. Ах, дитя мое, как ты меня мучишь! Я знаю очень хорошо, насколько я виновата перед твоим отцом, и это гнетет меня, потому что он меня искренне любил, да и я любила его в душе. Но я не могу долго оставаться на одном и том же месте, не могу опускать глаза в землю, как остальные немецкие женщины. Это не в моем характере. Ведь Адам запер меня точно в клетке, и я в течение нескольких лет ничего не видела, кроме него да нашей маленькой скучной городской площади. И вот мне однажды стало невтерпеж, меня тянуло прочь, куда-то вдаль – я сама не знаю куда. Вот я и ушла с лейтенантом Симоном. Но с ним я прожила недолго – он был хвастун и вертопрах. Я сошлась с капитаном Гранданьяжем и оставалась верна этому валлонскому дьяволу и следовала за ним повсюду, пока его не сразила пуля. Затем, десять лет тому назад, я познакомилась с Зорильо. Я подружилась с ним, и он не может жить без меня. Не смейся, Ульрих. Я знаю, что я уже не молода; и все же Пасквале меня любит, и я его люблю и вполне довольна своей участью. О Боже, Боже! Что же мне делать, если это сердце и теперь еще бьется так же сильно, как и двадцать лет тому назад?
– Так ты не намерена покинуть его?
– Нет, нет! Потому что я люблю его, и он стоит моей любви. Его считают хорошим человеком даже те, которые знают его только наполовину, а я его знаю лучше всех. Нет человека более доброго и великодушного. Дай мне договорить! Не думай, чтобы я тебя забыла. Но я не надеялась когда-либо увидеть тебя, и вот я стала брать на воспитание бедных сироток – одного из них ты видел вчера в моей палатке; иногда у меня было по два, по три таких крикуна зараз. Гранданьяж их терпеть не мог, но Зорильо сам любит детей, и мы с ним раздаем всю нашу долю добычи солдатским вдовам и сиротам. Он одобряет все, что я делаю. Нет, я не могу его покинуть!
Она замолчала и закрыла лицо руками, он же ходил взад и вперед в сильном волнении. Наконец он произнес твердым голосом:
– А все же тебе следует расстаться с ним. Я не могу иметь ничего общего с любовником жены моего отца. Я – сын Адама, и мне его память священна. Ах, матушка, я так давно был разлучен с тобой! Ты берешь на себя заботу о чужих сиротах, а собственного сына снова делаешь сиротой. Неужели ты этого желаешь? Нет, ты не можешь этого желать! Не плачь, я не хочу, чтобы ты плакала. Лучше выслушай меня. Ради меня, брось испанца. Ты об этом не пожалеешь. Я только что говорил тебе о гнездышке, которое я устрою для тебя. Я буду тебя лелеять и холить, и ты сможешь ухаживать за сиротками, сколько твоей душе будет угодно. Уйди от него, уйди ради твоего сына, твоего Ульриха!
– Боже, Боже мой! – громко рыдая, говорила она. – Хорошо, я попробую это сделать, дитя мое!
Он крепко обнял мать, поцеловал в голову и тихо произнес:
– Я знаю, ты нуждаешься в любви. У меня ты найдешь ее.
– Да, у тебя! – повторила Флоретта, рыдая, затем отпрянула от сына и пошла к больной родильнице, на зов которой покинула свою палатку. Она возвратилась домой на рассвете и застала Зорильо неспящим. Он спросил ее о здоровье больной и сообщил, что в ее отсутствие давал пить взятому на ее попечение ребенку.
Она снова расплакалась, а он только сказал:
– У всякого хватает своего горя, и не следует принимать близко к сердцу чужую печаль.
– Чужая печаль! – глухо повторила женщина и улеглась спать.
И к чему только эта женщина с седыми волосами осталась так молода душой! Она испытывала разом заботы и муки старости и юности. В ее душе боролись на жизнь и на смерть любовь женщины и любовь матери. Которая-то из них победит? Она это знает, она это знала раньше, чем возвратилась в палатку. Мать бежала от своего ребенка, но возвращенного ей судьбой сына она не могла покинуть.
Когда на следующее утро Зорильо взглянул в лицо своей сожительнице, он ласково спросил:
– Ты плакала?