– Какой ужас! Не делай этого, Серёжа, если меня любишь.
Поняв сейчас же по его изменившемуся лицу, какая в нём борьба, она решила взять свои слова обратно.
Неожиданно в ответ он поцеловал её. В его ясных немигающих глазах пробежало облако.
– Прости меня. Я чуть не согрешил, забыл про голубя над царскими вратами…
«Нет, нет, – быстро забилось сердце, – Серёжа даже такой, как есть, ей не чужой, а свой…» И страстно захотелось проверить, не забыл ли он её любовь и ласку?
На мгновение в глазах закружилось от нахлынувшей мучительно приятной, обжигающей всё тело чувственности. Всё стало сразу легко и просто. Есть незримый узел, связавший их две жизни навсегда! Неясным оставалось только, как быть, чтобы этот узел на беду не порвался.
Она сделала попытку напряжённо сосредоточить мысли. Но ухо раздражало непрекращающееся однообразное приговаривание Евсея Акимыча.
Прислушалась невольно. Управляющий продолжал с терпеливой сладострастной настойчивостью описывать картины на стенах деревенского дома.
– …Опять-таки ни строгости иконописной, ни титлов уставных, – давались им сейчас подробности чего-то, – но прочее всё будто по Писанию: у него, значит, посох, сама на ослице, а на руках младенец…
«Ребёнок! – молнией сверкнуло в голове. – О чём я думала?.. Конечно!»
– Не прискучил ли я вам? – диким диссонансом раздалось в ушах.
Она его оборвала. Решение было принято мгновенно и бесповоротно. Она потребовала от Евсея Акимыча, чтобы всё было готово к переезду послезавтра вечером.
Борода управляющего скептически покривилась.
Дом сейчас решительно необитаем. Всюду сырость, плесень; ни печей, ни плиты не растопить; водопровод давно попорчен; рамы не вставлены…
– Нет-с, прикажите повременить!
Ей стало досадно. Она уже обдумывала, какие из её парижских платьев скорее всего понравились бы мужу. Спросила, через сколько дней всё может быть исправлено.
Евсей Акимыч запротестовал:
– Помилуйте! Дайте срок, ведь на дворе зима. А какой ремонт в мороз! К весне, только стает – капитально приступим. После Святой недели, даст Бог, и справите новоселье.
– Хорошо, – уступила она поневоле, – придётся, стало быть, пока как-нибудь устроиться просто в казармах у графа.
Борода перед ней замоталась отрицательно из стороны в сторону.
Но на этот раз она предотвратила возражения:
– Не отговаривайте, я всё равно решила!
Евсей Акимыч задумчиво потёр бородавку на шероховатом носу.
У неё сверкнула шаловливая мысль:
– Знаете что… Графу о моём приезде – ни слова. Я хочу, чтобы мы ему… как это говорится… снегом на голову.
Ей показалось, что управляющий опешил от этих слов. Его барсучьи глазки скосились, отражая что-то вроде испуганного замешательства. Но через секунду он расплылся в елейную улыбку.
– По деревне изволили затосковать, – посыпалось скороговоркой, – к землице потянуло-с… Вот порадовался бы граф покойный! – Бывший кокоревский артельщик почтительно вздохнул: – Мудрый был вельможа. Говорит мне, бывало: безземельный дворянин, Акимыч, что еврей без мозгов либо дьякон, потерявший голос…
Управляющий торопливо перешёл затем к бумагам, принесённым, как всегда, на подпись.
У неё, по наследству от матери, был дом в Москве да небольшое имение где-то в костромских лесах. Обыкновенно Евсей Акимыч едва скрывал своё пренебрежение к столь незначительному личному её имуществу. Нашего, репенинского, погуще будет – так и сквозило в его тоне.
На этот раз он стал старательно вдаваться во всякие подробности, что-то предлагал… И полчаса подряд без умолку говорил да говорил, а глазами всё искал что-то на столе. Наконец придвинул к ней найденный телеграфный блокнот и, будто мимоходом, посоветовал просительно:
– Вы бы всё-таки черкнули что Сергею Андреевичу. Оно, пожалуй, лучше…
Тогда она была отвлечена другими мыслями. Сейчас, в карете, под жалобное пение колёс на мёрзлом снегу, всё это показалось ей довольно странным. Но думать надоело. Она зевнула, кутаясь плотнее в мех, и начала впадать в приятное полузабытьё… Карету качнуло слегка. Пение колёс разом прекратилось.
Софи опомнилась и опустила заиндевевшее стекло. В лицо пахнуло морозным воздухом. Было безветренно, но холодно. Мутноватую мглу зимней ночи прорезали высоко над улицей редкие сияния дуговых фонарей. Справа серели запорошенные силуэты кустов и деревьев Исаакиевского сквера. За ними тусклым тяжёлым пятном расплывались леса на безобразном здании строящегося германского посольства.
На углу Морской карете перерезал дорогу вытянувшийся наискось по площади обоз низких деревенских дровней. Околоточный и городовой спешно сворачивали его куда-то в сторону.
Софи зажгла электричество. На часах было без семи минут восемь.
Она застучала в переднее стекло кареты:
– Мы опоздаем!
С козел проворно спрыгнул выездной. Огромная рука в белой вязаной перчатке вопросительно приподняла цилиндр, украшенный широким позументом.
Поняв, что барыня позвала зря, он молча поклонился и вскочил скорей обратно на козлы.
– Берегись… Эй! – послышалось сзади.
Мимо кареты промахнули полным ходом сани в одиночку. В них были тучный господин и дама в соболях и кружевном капоре. На взмыленном рысаке колыхалась роскошная зелёная шёлковая сетка с кистями; в оглобли были вделаны электрические лампочки.
Проскочить в просвет между дровнями обоза лихачу не удалось. Одиночка врезалась с налёта в одни из них. Раздались треск и крики. Сани опрокинулись. Сброшенная в снег дама взвизгнула. Мужчина запутался в полости. Его ударило о панель, затем подмяло и потащило.
– Куда! Куда! – исступлённо зарычал кучер Софи. – Жж!.. Ззз! – едва сдержался он из уважения к барыне от крепкого словца.
Задок опрокинувшихся саней, соскользнув на раскате, чуть не подсёк одного из норовисто захрапевших жеребцов репенинской пары.
Тучный господин зашевелился и громко охнул.
Софи помертвела. Наклонилась, чтобы постучать в стекло, но вдруг её резко тряхнуло. Карета дёрнулась вперёд и стала круто поворачивать.
– Посторонись-ка… – снова загудел репенинский кучер, делая попытку выбраться из затора и суматохи.
Ещё толчок слабее, заминка… и карета, выправившись, мягко закачалась на рессорах. Застоявшаяся пара без сбоя машисто растянулась в резвом беге вдоль Морской.
Софи прежде всего схватилась за длинное зеркальце каретного прибора: не покривился ли высокий бриллиантовый бант в причёске, над которой парикмахер только что провозился целых три четверти часа?
Нет, кажется, благополучно…
И сейчас же перед глазами промелькнула вновь вся картина уличного происшествия.
«Бросила беднягу среди улицы в снегу…» – заскребло на совести.
Ей захотелось остановить карету. Но стрелка на циферблате ползла неумолимо: оставалось всего четыре минуты.
«Как же быть?» – растерялась Софи. Опоздай она, станут ли вникать – почему? Попросту сочтут за дерзость… И она представила себе, с каким лицом ждёт её сейчас в министерской ложе тётя Ольга.
Мгновение спустя её бросило в краску. Тётя Ольга или Серёжа без всяких колебаний приказали бы, конечно, карете повернуть обратно. Она взволнованно выглянула ещё опустив стекло: далеко ли отъехали? Перед ней, как засахаренный леденец, сверкала на морозе кирпичная реформатская кирха[366].
Возвращаться назад, когда почти приехали, показалось безрассудным.
Не смея больше смотреть на часы, она поскорей потушила электричество.
Театральную площадь в тот вечер охранял усиленный наряд полиции. По прилегающим улицам и Поцелуеву мосту мрачно прогуливались взад и вперёд таинственные пешеходы; на всех были одинаковые тёплые пальто с поднятыми воротниками и высокие зимние галоши.
Перед главным входом в Мариинский театр конные городовые немедленно отгоняли в сторону освободившихся извозчиков. Внутри, на верхней площадке бокового, царского подъезда, молча переминался с ноги на ногу усыпанный звёздами градоначальник. Рядом с ним, взволнованный и напряжённый, стоял невзрачный директор императорских театров в придворном фраке при одном старшем ордене.
С минуты на минуту ждали государя…
Столыпину удалось на последнем докладе склонить самодержца хоть раз показаться по-прежнему на люди. Общество было ещё подавлено трёхлетним беспросветным злополучием. Поражение в японской войне, политические убийства, запылавшие помещичьи усадьбы, расстрелы, вооружённые восстания, казни слились для обывателя в один кровавый длительный кошмар. С высоты престола необходимо было подтвердить, что всякая опасность миновала и наступает пора благоденствия.