…В один из таких дней Алесь проснулся, увидел теплый туман за окном, поредевшую листву итальянского тополя и понял, что сегодня охота будет обязательно. Кто усидит в такой день дома?
И действительно, не успел он одеться, как отец прошел коридором к охотничьей комнате, грохнул в его дверь и пошел дальше, напевая словно посвежевшим после сна голосом:
Та-та-ти, та-та-ти!
Рог поет в пути.
Ра-ным ра-но
Сбор у ракиты,
Саквы сваляны,
Корбачи[76] подвиты,
Подви-ты,
Подви-и-ты.
Это и в самом деле так походило на бодрое пение охотничьего рога, что Алесь рассмеялся.
У каждого охотника были такие припевки, под пение рога и на каждый случай охотничьего счастья. Даже тот, кто ни разу не видел стихов, и тот должен был придумывать такое для себя, хорошо или плохо. А остальное зависело уже от способностей и темперамента. У отца припевки были хорошие. Надо было еще и себе придумать… Значит, судя по песне, сегодня за взятое ружье будут бить, а то еще и поломают оружие, чтоб не позорил и не ломал обычаев. Только псы и корбачи, подвитые на конце свинцом… Хорошо. Господи, какой длинный и счастливый ожидает день! Еще только пять часов утра!
…Выехали со двора «малой охотой»: только отец, Алесь, невозмутимый длиннозубый Кребс, а из слуг — спокойный Логвин, мрачноватый старший доезжачий Карп, коричневый и обкуренный, как пенковая трубка, пять псарей да Халимон Кирдун.
Алесь был на Урге, Кребс — на Бианке (выехал выгонять ее), пан Юрий — на грудастом и легком огненном Дубе, псари — на разных лошадях.
С собой взяли двух хортов, которых крепко держали на сворке, пока не выедут на большие ровные поля, — зверь заядлый, может и разбиться, — да пять гончих: Снайду, Стиная, Анчара, Стрелку и Змейку. На трех остальных псарей были три собаки-пиавки на случай, если поднимут из Банадыковых Криниц одинца.[77]
Кирдуну не дали ничего — лишь бы только с коня не упал.
Ехали в утреннем тумане, молчали. Не звякала подогнанная сбруя, лишь конь иногда попадал копытом в выбоину, и тогда отдавалось, сразу затихая в тумане, звучное чавканье. Всадники казались в тумане огромными, каждый едва не с дерево ростом.
Алесь ехал рядом с Логвином, почти стремя в стремя, видел спину Карпа, обтянутую зеленой, блеклой венгеркой, видел дуло ружья — оружие все же взяли, собирались завтра, после ночлега у одного из соседей, попробовать обложить оленя, а на время сегодняшней охоты оставить его где-нибудь под стогом, под присмотром Кирдуна.
Отец оглянулся — Алесь увидел его глаза, очень синие и простодушно-хитрые.
— Кребс вместо корбача тросточку взял, — шепнул он. — Только волк на него, а он его леской по морде — шлеп-шлеп: «О, но, мистер волк! Но-но! Англичанин нельзя».
— Но, — совсем неожиданно сказал Кребс (а ведь ехал, кажется, далеко). — Англичанин можно. Нельзя глупых и злых шутников, которые считают глупыми англичан. От них у волка бр-рум в животе.
Отец шутя втянул голову в плечи.
— Застали, брат, нас с тобой в горохе, — сказал он.
Алесь засмеялся. Снова тишина, глухие шаги да изредка бодрое в свежем тумане фырканье коня.
…Ехали садом. Наплывали неожиданно и исчезали за спиной влажные яблони. Алесь заметил в поредевшей бурой листве два забытых яблока. Сорвал, разломил, угостил Кребса, отца. Заметил суровый взгляд Карпа, протянул половинку ему.
— Не надо, панич, — сказал Карп своим звонким и немножко хрипловатым голосом доезжачего. — Ешьте на здоровье. Это не бульба.
Яблоко было студеное, в холодных дождевых каплях, и он с хрустом откусил и проглотил, как будто само здоровье проглотил.
Деревня открылась за садом верхушками колодезных журавлей, которые плавали над туманом и временами исчезали в нем, чтоб вынырнуть снова с глухим позвякиванием невидимого в тумане ведра.
— Барская охота, — оказал чей-то, словно сквозь дрему, голос. — Вола съедят, а зайцем закусят.
Потом что-то надвинулось с обеих сторон, по грибному аромату прелой листвы можно было догадаться — лес. Влажный здоровый холод пробирал до костей.
Над стежкой висели красные плахты рябин.
Лес стал редеть. Травы, ветви, свежие распростертые кустарники плакали чистой росой. И окраска всего вокруг — мухоморов, пунцовых кленов и багряных молодых осин — была неяркой в тумане, но зато более глубокой от влаги.
А когда они оставили лес и взобрались на вершину гряды, перед их глазами, вся в белом, молочном солнце, открылась земля.
Она была еще неяркая, но понемногу как будто набиралась от солнца цвета, красок, оттенков. Розовой становилась роса, радужным вереск. И в небе, еще белесом, как молоко, все яснел прозрачный голубой цвет.
И тут неожиданно запел Карпов рог:
Солн-це, солн-це,
Вста-вай, ста-вай,
С дон-ца, с дон-ца, с дон-ца
Тум-ман выл-ливай.
Зверей,
Зве-рей давай,
Вол-ков,
Веп-рей
Да-а-вай.
Это был сигнал переставить карабины сворок «на рывок», когда стая освобождается одним движением руки. Зверь мог выскочить из-под самых копыт.
Двинулись дальше, по жесткому жнивью. А день все голубел, и солнце, уже немножко теплое, засверкало на стволах. И Алесю вдруг стало так радостно, что он вполголоса, подражая рогу, пропел:
Гуськом они едут в утренней мгле,
И солнце играет на каждом стволе.
Отец подозрительно взглянул на него.
— Что это такое хорошее? — спросил он.
Алесь застеснялся.
— А ну, дай рог, — сказал отец.
Приложил новый серебряный рог Алеся к губам, опробовал, перебрав несколько тонов, и вдруг словно подарил холодному свету прозрачную трель:
Та-дры-тти-тта!
И уже уверенно пропел белому солнцу всю серебряную мелодию:
Гусько-ом они е-едут в утренней мгле,
И со-олнце игра-ает на ка-аждом стволе.
Та-ти-ти-та, та-та-ти-ти-та-а-а.
— Красиво, — сказал он. — Слова ведь не самое главное. Главное, чтоб ложилось на рог и настроение… Слова — это ты сам?
— Сам, — признался Алесь.
— Ну вот, видишь, ничего трудного. Вот и твоя первая припевка. Это если радостно ехать на охоту.
— На охоту, по-моему, всегда радостно ехать.
— Не скажи, брат, — ответил отец. — Иногда так тяжело — места себе не находишь. Счастье твое, что сегодня едем на хищника и первым в твоем сердце проснется азарт, а не жалость. Азарт этот — душа охоты. Настоящий охотник не пропьется, в карты не проиграется — ему этого не нужно. И вообще картежники достойны сожаления, потому что не знают каков он, настоящий азарт…
День в самом деле был чудесный. Последний туман уполз с бесконечных ржищ и лугов, и мир лежал весь голубой и прозрачный.
Кое-где серебрилась в воздухе летающая паутина. И далеко-далеко стояли на мягких пригорках красные и золотые деревья, на которых можно было рассмотреть каждую ветвь.
Воздуха как будто совсем не было. Вместо него было только что-то печальное и синее, обволакивающее всё, что есть на земле. И грудь радостно чувствовала бодрый и свежий холодок этой синевы и печали.
Ехали жнивьем до Черного рва, глубокого и длинного, версты на три, оврага в поле. Он был такой глубокий, что кустарники и молодые деревья, росшие на его дне, не могли дотянуться до его верха своими верхушками.
Там водились и туда осенью приходили на дневку волки.
Логвина и Кирдуна с оружием и хортами оставили под стогом, осмотрели корбачи с вплетенным на концах свинцом. Потом люди с собаками направились к ближайшему спуску в овраг (там одна свора должна была двигаться дном, а вторая — бровкой), а отец, Карп, Алесь и Кребс поехали к соседнему отрожку, откуда мог выскочить волк.
— Бить знаешь как, — на ходу учил отец Алеся, — одной рукой за луку, наклоняешься, и когда нагонишь, ударь, чтоб попасть по кончику носа. Такой удар убивает сразу. Коня старайся вести легко, не насиловать, потому что волк, если его припереть, может броситься и выпустить животному требуху. А со слабыми поводьями конь спасется сам.
Всадники остановились, чтоб не испугать зверя, и стали ждать.
Алесь напряженно смотрел на выход из отрожка — круглый лаз в ежевичнике и дубняке. Долгое время ничего не было слышно, но вот далеко тявкнула, словно пробуя голос, собака. За ней — вторая, уже более уверенно. А ей тонко, как будто прося извинения, ответила Змейка.
И вот уже залилась, перекликаясь, вся свора.
— Подняли, — сказал отец.
— Дух учуяли, — мрачно бросил Карп.
Лай, все еще неровный, усилился.
— Вот теперь подняли, — сказал Карп. — Впереди Змейка, лает с осторожностью.
— А-я-яй! А-я-яй! А-я-яй!
Свора заливалась лаем на все голоса. И все это — в синем воздухе, в желтом кустарнике, в серебряной паутине — сливалось в диковатую, далекую, неповторимую музыку.