Митрий видел таких — с трясущимися руками, с глазами, слезящимися от света, с выражением вечного ужаса на землистых лицах. Они жили, как кроты, в ямах, вырытых возле стены, почти не выходили оттуда, боясь всего, от каждого человека ожидая худа, выползали по ночам, страшные, в сгнивших лохмотьях, потерявшие всякое человеческое обличие.
Других заключение побеждало сразу, в самые короткие часы. Готовые от всего отречься, они кляли себя, выдавали все, о чем их спрашивали и не спрашивали; называли сообщниками людей, которые ни в чем не были повинны; глядя им в глаза, поведывали несуществующие их поступки. Страх тьмы, немоты, голода превращал таких узников в чудовищных преступников.
На таких накладывали епитимью; они выживали, возвращались к братии, или к служникам, или в дальний монастырек. Такие до смерти сохраняли в лице угодливость, жили робко, с оглядкою, наушничали, когда могли, верили, что заднее крыльцо положе…
Митенька стиснул ладони, закрыл глаза, чтобы не думать о большом заточении, заставил себя думать о море, о кораблях, о чем всегда легко, счастливо и просто мечталось.
Положив разбитое лицо на руки, стиснув зубы, сидит Митенька в каменной мокрой вонючей яме. Течет время, неслышной стопою проходит день, его сменяет летняя сырая белая ночь. Возвращается из трапезной братия, звонарь вновь поднимается на колокольню, благовестит ко всенощной, мерные звуки текут над Двиною. Митенька сидит неподвижно во власти видений. Ни холодная тьма, ни голод, ни сырость, ничто не может оторвать его от жизни, которую рисует ему воображение. Время остановилось, перепуталось, сдвинулось. Годы проходят в единое мгновение, мгновение растягивается в вечность.
Тихо, недвижно, словно неживой, сидит Митрий.
Едва отобедали на «Святом Петре», как прибыл посланный от капитана конвойного корабля — Гаррита Кооста, да от другого конвоя — Голголсена, да от шхиперов торговых кораблей — просить царя со всею свитою прибыть на «Августин», где его царскому величеству будут показаны всякие Марсовы потехи, учения, книпельная стрельба и прочие морские забавы.
Петр велел тотчас же сбираться. Бояре заохали, засопели, всех тянуло соснуть, да разве соснешь с эдаким! Тряся бородами, поддерживая друг друга, крестясь, садились в посудинки. А кто помоложе, петровские птенцы, прыгали с разбега, кренили лодки, весело хохотали на испуганных стариков…
На «Августин» гости попали уже после полуночи и поднимались по трапу в багряном свете ночного солнца. У парадного трапа стояли конвои Коост и Голголсен, подалее — шхиперы. По навощенной палубе был раскатан богатый ковер; матросы при палашах для абордажного боя, сизые от ночного двинского холода, словно застыли вдоль пути, по которому должен был идти русский царь.
Вжав голову в плечи, нетерпеливо, отрывисто Петр сразу же у трапа спросил, как делают книпельную стрельбу и в чем тут главное искусство. Голландец-конвой ответил вопросом — не начать ли со снастей? Иевлев едва слышно подсказал, что царя ни о чем не надлежит спрашивать.
— О, когда так… — с короткой улыбкой молвил конвой.
Петр спросил, о чем речь. Апраксин перевел, царь засмеялся, приказал:
— Пусть спрашивает… у вас. Я слушать буду!
— Что имеем мы над верхним деком? — спросил Голголсен.
Апраксин, не размышляя, коротко ответил:
— Галфдек.
— Под бушпритом?
— Блиндарей! — издали ответил Якимка Воронин.
— Что сие есть?
— Блиндарей есть рангоутное дерево, для несения блинда предназначенное! — подождав, сердито ответил царь.
— Где мы имеем грот-стень-эзельгофт?
Иевлев протянул руку, показал пальцем:
— Оно?
Петру надоело. Повернувшись к Гарриту Коосту, сверкавшему на восходящем солнце панцырем, круто приказал:
— Пусть пальнут со всею возможною быстротою из всех пушек левого борта.
Матросы, послушные барабанной дроби, побежали в нижние деки — к тяжелым пушкам, наверх — к легким; Гаррит Коост кричал им в говорную трубу, куда стрелять и какими зарядами. Петр, кусая губу, смотрел на ближайших пушкарей нетерпеливо, сквозь зубы говорил Иевлеву:
— Ты гляди, гляди, как делают. Гляди, примечай…
Потом, швырнув перчатки, оттолкнул с пути пузатого Фан дер Гульста, спросил пушкаря:
— Из чего фитили ссучиваете? Из чего?
Матрос моргал, не понимая, весело улыбался, размахивая зажженным фитилем. В это время к царю, шаркая, приседая, весь расплывшись в улыбке, подошел с напоминанием о себе, о своем визите на Переяславское озеро, о приятнейшем знакомстве — шхипер Уркварт. Но Петр, не выслушав и половины, оттолкнул его плечом и пошел по кораблю, спрашивая через Иевлева у пушкарей — как наводят, сколько пороха кладут; выхватив пальник, прищурясь, осмотрел, чем держится фитиль. Из одной пушки выстрелил сам и топнул ногой:
— Хватит! Довольно! Пусть покажут пожарную тревогу.
Под треск барабана, под вой длинной трубы корабельные люди побежали с топорами, с ведрами. Царь, щурясь, смотрел на них, сердился, что медленно. Рябов тоже вдруг рассердился — эдак весь корабль сгорит, пока тушить соберутся.
После пожара сделали парусное учение. Конвой Гаррит Коост, при шпаге, блестя стальным нагрудником, не надевая из учтивости шляпу, показывал сноровку своих матросов, хвастал, как быстро бегают они по вантам, как травят и выбирают шкоты, как накатывают пушки. У Петра на лице была скука, он нисколько ее не скрывал, глядел не туда, куда указывал конвойный капитан.
— Прошу передать его величеству, — улыбаясь перерубленными шрамом губами, сказал конвой Иевлеву, — прошу передать, что сии маневры есть чудо, происходящее из того, что наши матросы имеют своими предками тоже матросов, и мореходное умение, сноровка, ловкость передаются у нас с молоком матери. Сей молодой матрос сейчас покажет его величеству свое прекрасное умение…
Малый с отрубленным ухом и пренаглым выражением лица уже подошел было к грот-мачте, как вдруг его опередил Якимка Воронин, остановился и вперил в Петра взгляд, полный отчаянно веселого ожидания. Петр ничего не сказал, только улыбнулся мгновенной улыбкой и отошел к шхиперу Уркварту, словно бы вовсе не интересуясь тем, что произойдет.
— Совладаешь? — быстрым горячим шепотом спросил Иевлев.
Воронин поплевал на руки, стал разуваться, перекрестился и побежал к мачте. Рябов, опять очутившийся рядом с Апраксиным, смерил взглядом мачту, Воронина, безухого иноземца и негромко сказал:
— Одолеет!
— Одолеет ли? — обернулся Апраксин.
— То-то, что одолеет…
Легко, быстро Воронин поднимался по вантам правого борта в то время, как безухий шел наверх по вантам левого борта.
Все на «Августине» замерли.
Гаррит Коост вытянул губы трубочкой. Голголсен стал урчать про себя, Осип Баженин побагровел, Федор мелко перекрестился раз и еще раз. Иевлев до боли сжал локоть Апраксину.
Воронин же лез и лез, ноги его все быстрее и быстрее переступали по выбленкам, руки круто, бросками подтягивали тело. Первым он оказался на салинге, гикнул оттуда сиплым голосом и рванулся вверх к флагштоку, оставив далеко внизу безухого иноземца. С брам-рея на самом верху он опять что-то прокричал, сделал поклон на четыре стороны; обвив коленями брам-бакштаг, в одно мгновение соскользнул на палубу и, подойдя к Иевлеву, попросил:
— Ты безухому, Сильвестр, объясни, что хотя мой батюшка не токмо моря не видел, но и реки опасался, я все же в шхиперы надеюсь со временем выйти и некоторым молодцам думаю накласть, чтобы не гордились, что на свет родились!
Иевлев улыбнулся, но ничего не перевел; безухий малый убрался откуда пришел, и конвои более не показывали проворство своих матросов. Книпельную стрельбу Петр смотрел без особого интереса и лишь поинтересовался пушкой, поставленной для абордажного боя с тем, чтобы она палила в направлении крамбала мелкими железками, сметая с палубы абордажников. Но про эту пушку и про ее устройство не удалось ничего узнать. Голголсен сказал, что эту пушку он вовсе не знает, а пушкарь, состоящий при ней, сейчас напился пьян и спит в своей каморе…
Петр, морща нос, громко сказал Иевлеву:
— Думается мне, что все они сговорились напугать нас, — каково трудно и непреодолимо для нас мореходство с навигаторством, да каково непостижимо для нас, при нашей скудности, корабли строить с приличным вооружением. Пожалуй, не напугают, а, Сильвестр?
Большой стол с яствами и напитками был приготовлен на палубе, Петр сел в кресло, налил себе пива. Бледный матрос-иноземец вынул из коробки скрипку, потер смычок камушком, заиграл танец-англез. Чинные звуки потекли над утренней Двиной, у матроса лицо сделалось грустным, глаза заволокло слезою. Апраксин, улучив мгновение, под танец-англез, наклонился к Петру, сказал, что надобно дать иноземным матросам сколько-нибудь денег. Федька Прянишников подмигнул Воронину, — Петр не любил давать деньги, это знали все.