Увидев, как ведут себя прибывшие, архонт успокоился окончательно — чужеземцы держались почтительно, не пытались отлучиться со двора и шмыгнуть в город, пили умеренно, не шумели, изо всех сил старались занять как можно меньше места, чтоб не стеснять хозяина, и Ламах, покоренный такой скромностью, расщедрился на богатое угощение. Не всякий херсонесит, даже высокопоставленный, мог похвастаться тем, что отведал в доме первого архонта столь вкусные блюда.
Побыв до вечера и получив ответные подарки, гости перед наступлением ночной темноты удалились. Зиф с тремя воинами городской стражи проводил их до бухты, где боспоряне погрузились в челны и отплыли, развернув паруса, к себе домой.
Гикия внимательно приглядывалась к Оресту. Старалась определить, какое впечатление произвело на мужа посещение земляков. Лицо боспорянина выражало обычное для него неприветливое безразличие, будто он даже не заметил приезда гостей. Будто их появление вовсе его не касалось.
Боже, что за человек?
Как и прежде, в дни одиночеству, Гикия пыталась найти утешение от земных горестей в безмолвных беседах с луной.
Поднималась ночами на крышу, подолгу, не сводила умоляющих глаз со светлого круга, серпа или полумесяца, стараясь ощутить былую близость с матерью Селеной.
Но если раньше голубоватый луч отражал в себе все заветные мысли, чувства, мечты, надежды, искания дочери Ламаха, то теперь он сиял тускло и безжизненно. Общение с матерью Селеной не принесло прежнего облегчения и удовлетворения. Их связь ушла в безвозвратное прошлое. В душе, открывшейся для земных треволнений и незаметно отдалившейся от смутного покоя луны, пробудилось нечто новое, сильное, горячее — зрелые чувства, которые не мог воплотить лунный свет.
Мать Селена, покровительница тайных вздохов и тихих женских радостей, утратила для Гикии притягательную силу.
Гикия полюбила беседы с отцом — от Ореста за стадий несло ледяной отчужденностью, Ламах же был добр и приветлив с дочерью; кроме того, старик был тверд, крепок и близок к жизни и земле, а жизнь, земля и события, на ней происходящие, теперь чрезвычайно занимали молодую женщину.
— Не понимаю, что творится в мире, — качал головой архонт. — Он ветшает, как цитадель Херсонеса. Где былая мощь? Старится Херсонес, дряхлеет Боспор; напротив, степные варвары набираются сил. Глядя на них, смелеют рабы. Дева-богиня! Если рабы и скифы возьмут и объединятся, сколько их ни есть, и ударят по нашим древним городам, куда мы денемся? Не могу уяснить, как бы ни ломал голову, что делается в Тавриде, но чувствую — наступает новый век. Век чужой, не наш…
«Отец уже сед — потому и мнит, будто и мир поседел с ним вместе, — подумала Гикия; к сердцу прихлынула жалость. — Или… или он прав? Сколько раз приходилось слышать: раньше города у моря кичились богатством и силой, эллины хорошо одевались, досыта ели, пили и веселились, а теперь Таврида оскудела, с каждым годом жизнь становится хуже… В чем же дело, если так?»
Гикия пристально, с глубокой задумчивостью, поглядела отцу в глаза.
— Больной, чтобы излечиться, обязан выяснить причину болезни, — проговорила она медленно, с расстановкой, как бы прислушиваясь к движению своих мыслей и излагая устно по мере их неторопливого развития. — Иначе он умрет. Не так ли? Наш мир — болен. И мы должны обнаружить и вскрыть язву, если хотим спастись.
Неприятно удивленный, в глубине же души — радостно тронутый проницательностью дочери, Ламах закусил губу.
Он знал — Гикия умней многих мужчин, но не догадывался, что она мудрей родного отца. Ишь ты! Обидно. И все же придется, видать, с этим примириться. Новые времена — новые люди. Старик вздохнул, печалясь не столько о том, что жизнь ушла вперед, сколько о том, что он сам остался позади.
— Верх любого храма, — продолжала Гикия с той же серьезной, пытливой задумчивостью, — опирается на колонны. Если они придут в негодность, крыша перекосится или осядет вниз, все готово вот-вот рухнуть: архитрав, фризы, карниз, стропила, черепица… На каких устоях держится Херсонес?
Ламах метнул на Гикию быстрый, пронзительный взгляд, наморщил лоб, напрягая мысль, затем понимающе кивнул и бросил отрывисто:
— На рабах.
И, внезапно поднявшись, отступил, бледный, уже наперед зная, что скажет дочь, и страшась ее слов, но Гикия, такая же бледная, безжалостно спросила, глядя на него в упор:
— Нет ли щербин на этих устоях, отец?
— Молчи! — сдавленным голосом прикрикнул старик на женщину, и оглянулся резко и опасливо, как вор на чужом дворе.
Он долго стоял так — неподвижный, словно каменный, потом медленно сник, махнул рукой, тяжело сел и ответил хрипло, с мучительной откровенностью:
— Какие там щербины — рубцы кругом, трещины, пробоины! Одна видимость осталась…
— Почему?
— Рабы не хотят работать.
— А прежде хотели?
— Нет, и раньше отлынивали от труда, но их было куда больше.
— Почему же их стало меньше?
— Одни умирают от старости, другие — от болезней, третьих — убивают надсмотрщики. Вот, засек же Аспатана того скифа. Я отлупил мерзавца палкой, раз ты его прислала, но… он-то чем виноват? У нас же, у своих господ, научился зверствовать. И раньше рабов уничтожали кто как мог, но взамен одного погибшего хозяин приобретал двух, трех, и дело спорилось.
— Где приобретал?
— На войне. У театра живет старик Доркон, знаешь его? Ему сто с чем-то лет. Я иногда беседую с ним. Он сам немало видел и в детстве от деда слышал многое. Так вот, он говорит, что тогда, раньше, у эллинов была для войны сила, а теперь этой силы нет.
— Куда она девалась?
— Куда девалась? Хм… Вопрос сложный и запутанный. Тут легко ошибиться. Я ведь не задумывался до сих пор над подобными штуками. Ты заставила.
Куда, говоришь, сила девалась? Давай соображать. Мне вот что кажется.
Давно, еще когда все начиналось, рабов тоже было немного, но это было не так плохо, как сейчас.
Видишь ли, свободные, то есть те, кто владел рабами, считались более или менее равными между собой. Ни особенно богатых, ни особенно бедных. Все жили за счет рабского труда и получали примерно одинаковую долю.
Потом народ расплодился, началась борьба за кусок хлеба, население распалось на два стана — одни очень уж разбогатели, вот как Коттал, другие — ремесленники и крестьяне — обнищали. Это б ничего, да тут вот в чем загвоздка… Кто идет на войне в бой?
— Ремесленники, крестьяне.
— В том-то и дело. Они ходили на войну, захватывали для богатых все больше рабов. А когда в руках богача накопится бес его знает сколько невольников, он перестает покупать у крестьян и ремесленников плоды их труда — рабы, принадлежащие господину, добывают ему все необходимое не только для пользования в доме, но и для продажи на сторону. Так?
— Так.
— Ну, а когда торг ведет богач, то бедняку со своими скудными товарами нечего делать на рынке. Верно?
— Верно.
— А если, крестьянин и ремесленник не сумеют сбыть плоды своего труда, что из них получается?
— Они становятся нищими.
— Правильно! А может ли нищий платить налоги, покупать оружие, вести войну?
— Не может.
— Нет войны — нет рабов. Нет рабов — нет хлеба, нет вина, нет ничего. Мало рабов — плохо. Много рабов — тоже плохо. Мир в тупике, дочка.
— Что же будет дальше?
— Откуда мне знать? — Ламах сердито пожевал губами и стукнул себя кулаком по колену. — До чего мы дожили! Раньше раб стоил дешевле кошки, теперь же он — только обуза на шее господина.
Гикию осенило:
— Зачем его держать на шее? Надо сбросить.
— Как? — встрепенулся Ламах. — Ты… ты предлагаешь продать рабов? Но кто их купит?
— Не продавать. Освободить.
— Где они возьмут денег на выкуп?
— Без выкупа.
— Что? — изумился старик. — Без… в-выкупа? Кто же будет пасти скот, пахать землю, выращивать урожай, давить гроздья?
Гикия задумалась.
Да, времена рабовладения прошли. Теперь не выгодно держать невольников. И к тому же они — люди… Их надо отпустить на свободу. Единственный выход из тупика. Отпустить, пока они, разъярившись, сами себя не отпустили. А это может случиться скоро. Нельзя забывать о Савмаке. Придет новый Савмак.
Но отец прав — кто будет работать?
— Не все рабы, которых мы освободим, уйдут на родину, — сказала она, сосредоточенно потирая лоб, — некоторые попали в неволю давно, еще в детстве. Другие родились здесь. Им некуда уйти. Отдай вольноотпущенникам часть земли, пусть они трудятся на ней, как прежде, но половину урожая берут себе. Половину будешь получать ты. Не будет надсмотрщика, не будет истрихиды — люди воспрянут духом. У них сразу появится желание работать. И урожай будет не такой скудный, как сейчас. Не морщься — это выгодней, чем почти ничего не иметь. Много ли проку от них сейчас? Сколько земельных наделов за городом пустует! Я видела. Из десяти усадеб восемь заброшены. Сердишься? Придумай-ка что-нибудь получше.