Тогда Ленетта поступила так, как сделала бы на ее месте каждая примерная жена и ее любимая собачонка: она постепенно затихла. Да, она под конец даже уволила в отставку метлу и, когда супруг стал писать столь же громко, как она мела, лишь продвинула потихоньку щеткой под кровать три соломинки и несколько перышек и пушинок. Но, против ожидания, редактор «Избранных мест из бумаг дьявола» среди своих занятий весьма кстати услышал это передвигание; он встал, проследовал под врата спальни и сказал туда: «Дорогая, эта адская мука ничуть не меняется, пока я слышу эти звуки. Да смахни злосчастный мусор под кровать павлиньими перьями и церковными кропилами, сдуй его мехами за горшок: я — и моя книга во мне — вытерпим это и, разумеется, будем изуродованы». — Она отвечала: «Я и без того уже кончила».
Он снова взялся за работу и снова вполне бодро уловил нить третьей сатиры: «О пяти чудовищах и об их хранилищах, с которых я первоначально хотел добывать себе пропитание».
Тем временем Ленетта медленно прикрыла двери спальни: из этого он опять вынужден был заключить, что там, в его геенне и монастырском карцере, снова затеваются против него какие-то козни. Он положил перо и закричал через письменный стол: «Ленетта, мне не слышно, в чем там дело; но если ты снова принимаешься за что-нибудь, чего я не могу вынести, то умоляю тебя, ради бога, прекрати это, положи сегодня конец моему крестному пути и моим вертеровским страданиям, — покажись-ка мне!» Она отвечала, но прерывающимся от усиленных движений голосом: «Да ничего, я ничего не делаю». Он снова встал и открыл двери своего застенка. Жена там утюжила и полировала серой фланелевой тряпкой зеленое решетчатое брачное ложе. Автор настоящей истории однажды, будучи болен оспой, лежал на такой кровати, а потому знаком с этой разновидностью; но читателю, может быть, неизвестно, что подобная зеленая клетка для грез выглядит как увеличенный вольер для канареек, со своими двумя решетчатыми двустворчатыми дверями, или подъемными решетками, и что эта ограда и теплица снов хотя и более неуклюжа, но зато более полезна для здоровья, чем наши плотно завешанные спальные Бастилии, которые своими душными занавесами пеленают нас и не пропускают даже дуновения свежего ветерка. — Адвокат ограничился тем, что быстро проглотил пол-кружки комнатного воздуха и медленно заговорил: «Как я вижу, ты снова метешь и чистишь, — и знаешь, что я там сижу весь в поту и хочу работать на нас обоих и что я уже целый час пишу, почти ничего не соображая, — небесная, дражайшая половина, ради бога, прекрати твою картечную стрельбу и не губи меня вконец твоей тряпкой». Ленетта, исполненная изумления, сказала: «Да не может быть, старичок, неужели тебе там было слышно, милый?» — и продолжала натирать еще поспешнее. Он немного быстро, но ласково, схватил ее за руки и сказал громче: «Изволь перестать! В том-то и есть мое несчастье, что я там не могу слышать и вынужден лишь все воображать, — и проклятая длительная мысль о метле и щетке занимает место других, прекрасных мыслей, которые я мог бы изложить на бумаге. Милый ангел, я сидел бы здесь и работал с величайшим спокойствием и блаженством, если бы ты только палила и гремела за моей спиной картечницами и гаубицами и стофунтовыми пушками изо всех здешних амбразур; но вынести легкий шум мне не под силу».
Тут его рассердило, что приходится держать такую длинную речь, и он вывел жену с ее тряпкой из спальни и сказал: «Вообще мне тяжело, что когда я там у себя в комнате напрягаюсь изо всех сил, чтобы доставить радость читающей публике, в моей спальне устраивают арену, чтобы травить меня собаками, и что кровать писателя превращается в траншею, откуда его преследуют навесные выстрелы и дымящиеся каленые ядра. В полдень, за обедом, мне не нужно будет писать, и тогда мы с тобой спокойно поговорим об этом».
В полдень, когда он хотел изложить причины своей утренней стычки, ему пришлось прежде выдержать стычку молитвенную: «молебен» означает в Нюрнберге и в Кушнаппеле не то, что у сильных мира сего, то есть не богослужение и особое наследственное служение в дворцовой церкви, а полуденный звон. Дело в том, что обеденный стол супружеской четы стоял у самой стены и выдвигался на середину комнаты лишь тогда, когда за ним обедали. И вот в течение всего своего супружества Зибенкэзу не более двух раз удалось добиться, — ибо то, что женщины[66] забывают однажды, они затем забывают тысячу раз, — хотя бы он проповедывал до тех пор, пока его легкие не высохнут, словно лисьи, служащие лекарством для человеческих, — повторяю, он никогда не мог добиться, чтобы стол был выдвинут прежде, чем на нем задымится суповая миска; лишь после того оба эти предмета совместно передвигались на середину комнаты, причем во время передвигания на скатерть проливалось не больше суповой влаги, чем нужно, чтобы запить слабительную пилюлю.
Сегодня все совершилось точно таким же образом: супруг медленно жевал пилюлю, которую ему предстояло заедать супом, и боязливо глядел с вытянувшимся лицом и затаив дыхание, что было предварением не равноденствия, а запоздалого выдвигания стола; когда же повторилось суповое возлияние, он хладнокровно выпалил: «Право, Ленетта, мы живем на заправском корабле; ибо у мореплавателей суп всегда проливается с тарелок вследствие качки, и у нас с тобой — тоже. Вот, смотри! В общем обеденный стол связан с утренней метлой и способствует ей; если говорить не деликатничая, то эти два заговорщика еще сживут со света твоего супруга».
За этим вступлением к проповеди последовало вместо церковного хорала появление вооруженного дубинкой блюстителя порядка и увеселителя кушнаппельской публики, который вошел с большим листом бумаги и пригласил адвоката, в качестве уважаемого лица, пожаловать на состязание стрелков, имеющее быть в Андреев день, тридцатого ноября. Все мы, конечно, запомнили из вышесказанного, что в доме только и оставалось золота, что дукат с косичкой. Тем не менее Зибенкэз не мог выбыть из общества стрелков, не написав этим самому себе пред лицом всего города testimonium paupertatis (свидетельство о бедности). Кроме того для него, как для сына столь славного стрелка и охотника, жеребьевый билет участника стрелковых состязаний в сущности имел не меньшее значение, чем акция горных разработок или Ост-Индской компании. Вместе с тем, участвуя в стрельбе, он впервые получал возможность публично снискать своей супруге тот почет, на который она вполне могла претендовать как дочь аугспургского магистратского писца. Однако никак нельзя было убедить важного стрелкового паяца разменять необычайный дукат с косичкой, тем более, что адвокат в сущности сам внушил ему подозрение, повторяя: «В самом деле, это хороший, настоящий дукат, с хвостиком и косичкой. Хотя сам я, — добавил он, — не ношу косы, но золотая монета вполне может это делать ради прусского короля, который изволил вычеканить и увековечить на ней свою. Жена, ведь сюда, наверх, можно позвать моего домохозяина, парикмахера; он должен лучше всех знать, действительно ли это дукат с косичкой, ибо ежедневно держит в руках даже косички без дукатов». Кушнаппельский шут немало смеялся при этих словах. Парикмахер явился и полностью подтвердил, что косичка настоящая, и любезно предложил сам разменять ее. Парикмахеры легки на ногу: через пять минут он принес серебро в обмен на косичку. После того как степенный забавник спрятал в карман причитающуюся долю хвостатого дуката, на лице у Ленетты появилось множество двойных вопросительных и восклицательных знаков, и Зибенкэз продолжал свою обеденную проповедь: «При стрельбе в эту птицу, Ленетта, главные выигрыши заключаются в посуде и в деньгах, тогда как при стрельбе в других зверей добываются съестные припасы. Как я полагаю, мы с тобой будем иметь не только новую кастрюлю для жаркого, но и свежее жаркое в ней, ибо и то и другое я, если постараюсь, могу подстрелить для твоей кухни. Вообще не беспокойся, моя красавица, о том, что наши деньги на исходе; встань лишь за мною, я твой шанцевый мешок или тур, или даже траншейный бруствер, и моим ружьем, а в особенности моей чернильницей, я надеюсь удержать чорта бедности на некотором расстоянии от нас, пока мой честный опекун не вручит мне материнское наследство. Но только, ради бога, не мешай моему прилежанию твоим собственным; сегодня твоя метла и тряпка лишили меня шестнадцати ортсталеров[67] наличными. Ибо если один печатный лист моих дьявольских бумаг я оценю лишь в восемь рейхсталеров (считая рейхсталер по девяносто крейцеров), — конечно, он может стоить еще больше, — то сегодня я мог бы написать на сорок восемь ортсталеров, если бы состряпал не один печатный лист, а полтора. Однако в самый разгар работы мне приходилось говорить тебе в спальню слишком много слов, за которые я не получаю ни одного крейцера гонорара; тебе бы следовало глядеть на меня как на старого, толстого, мертвого паука или сенокосца, которого запирают в коробку (гнездо моей комнаты ничем не лучше ее) и который в ней со временем засыхает и превращается в драгоценную крупинку золота или драгоценность. Ведь я тебе неоднократно говорил, что, поистине, едва я обмакну перо, как вытаскиваю из чернильницы золотую нить, ибо каждый мой утренний час действительно дарит золотом нас».