— Эти люди, батенька, лишены европейского кругозора и не умеют учесть реальную обстановку, — объяснял Семен Исидорович Фомину. — Я с самого приезда стараюсь им втолковать, что надо сгладить углы и усилить контакт с немцами. Компромиссы в политике неизбежны… Надо же наконец реабилитировать оклеветанную доктринерами идею компромисса, — высказал он только что пришедший ему в голову афоризм. — Разве вся жизнь не есть компромисс? Уже роды представляют собой некоторый компромисс с акушеркой, — сказал заодно и другой афоризм Семен Исидорович.
— О, да, — со слабой улыбкой ответил Фомин.
Платон Михайлович проснулся, как всегда, в десятом часу и с наслаждением подумал, что он не в Петербурге, а в Киеве. Погода была чудесная; он спал при открытом окне в комнате, выходившей в сад. Горничная принесла поднос с кофе, сливками, маслом, свежим калачом. Это больше не доставляло такого наслаждения, как в первые два дня; Фомин теперь даже делал иногда замечания, если масло казалось ему слишком соленым или кофе недостаточно горячим. Но все-таки утренний завтрак в кресле у раскрытого окна, за газетой, был очень приятен. Платон Михайлович прочитал о кровопролитии на западном фронте, о растущем голоде в Петербурге, о насилиях, обысках, издевательствах по всей большевистской России. Здесь в Киеве ничего такого не было, и это очень мирило Фомина со строем, существовавшим на Украине.
На стуле в заколотой булавками бумаге лежал новый светло-серый костюм, накануне принесенный от портного; портной уверял, что на этот костюм пошел последний, чудом у него сохранившийся, отрез настоящей английской материи. И действительно костюм после трех примерок вышел хорош. Фомин очень любил одеваться; он знал толк и в дамских нарядах (это признавала и Муся, правда с оговоркой: «насколько мужчины вообще способны что-нибудь смыслить в платьях»). Закончив свой туалет, старательно затянув галстук, очень подходивший к костюму и к носкам, Платон Михайлович, в самом лучшем настроении духа, вышел на улицу. Швейцар почтительно ему поклонился и сказал, что погода сегодня очень хорошая. Фомин это подтвердил, с удовольствием сознавая, что швейцара не надо называть товарищем и что у ворот дворник никак не может передать назначение на дежурство от домового комитета. По залитым солнцем аллеям чудесных садов Платон Михайлович спустился на Крещатик, купил еще газету, купил недурную немецкую сигару и удобно устроился на террасе людной кофейни, где восторженно галдели с безнадежно-пессимистическим видом маклеры и обменивались радостными впечатлениями бледные, исхудалые приезжие из Великороссии. Фомин пил ледяной лимонад, лениво-блаженно пробегал газетные объявления и думал, что, если бы он был в Петербурге, то в это время дня, голодный и запуганный, вися на подножке еле движущегося трамвая, ехал бы к другим, еще более голодным и запуганным людям принимать у них фарфор, картины, мебель. «Еду в Москву, проезд обеспечен, принимаю поручения», — читал он. Нелепость происходивших событий, сказавшаяся в этом объявлении, поразила было Фомина, но сейчас же и утонула в радостном сознании, что ему в Москву ехать не надо.
— Платон Матвеевич!.. Здравствуйте!
Фомин оглянулся с недовольным видом и тотчас поднялся, увидев перед собой Артамонова. Они не были близко знакомы в Петербурге: Артамонов был значительно старше Фомина и принадлежал к другому, более высокому кругу. Однако здесь они встретились радостно, почти как приятели; не обнялись, правда, но долго пожимали друг другу руки.
— …Да, вид у вас, Владимир Иванович; можно сказать…
— Господи! Если б вы только знали, что это была за жизнь!.. Вы просто себе не можете представить!
— Могу, потому что я и сам недавно из Петербурга…
— Кошмар! Сплошной кошмар!.. Но какая здесь благодать! Ведь я только вчера вечером приехал!
— Через Оршу?
— Через Оршу… Это целая история, надо вам рассказать толком… Ну, я вам скажу, было!
— Да я и сам…
— Нет, вы не можете себе представить! Это не жизнь была, а прямо ад, Платон Матвеевич! Ад!
— Платон Михайлович.
— Виноват, Платон Михайлович… Ад и кошмар!
— Слава Богу, что выбрались… Подсаживайтесь, Владимир Иванович. Давайте, кофейку выпьем, здесь прекрасный кофе.
— Кофейку? Отлично! Впрочем постойте: ведь первый час, завтракать пора?.. Послушайте, вы свободны? Давайте, позавтракаем вместе, а?
— Очень рад.
— Можно бы, правда, раньше и кофейку со сливками… Хоть я два стаканчика утром выпил… Нет, завтракать так завтракать. Где же? Здесь?
— Можно и здесь. А впрочем, лучше я вас поведу в одно чудеснейшее место: в саду, над Днепром, и кормят отлично.
— Идем… Господи, что за благодать!
Через четверть часа они сидели на террасе клубного ресторана. Артамонов, почти не знавший Киева, восторженно изумлялся и саду, и Днепру, и ресторану, и виду на памятник святого Владимира.
— Нет, это просто нельзя описать, какой был кошмар! — повторял Владимир Иванович. Он точно не слышал, что Фомин тоже недавно приехал из Петербурга, или не мог усвоить мысли, что и на долю других людей могли выпасть такие лишения и невзгоды. — Я вам говорю: ад! Нет другого слова!
С Днепра веял теплый ароматный ветерок. Ресторан был переполнен. За соседними столиками оживленно болтали беззаботные, веселые, прилично, почти хорошо, одетые люди. Салат из огурцов и томатов ласкал глаз необыкновенной свежестью и красотой красок. Маленький запотевший графин был наполовину пуст. Фомин и Артамонов обменивались впечатлениями. «Да, он очень изменился, — думал Фомин. — Как осунулся и поседел, бедный… Неужели и я так сдал? Но я не знал, что он такой милый, приятный человек. И в тоне у него что-то новое…»
— Отлично, прекрасно кормят, — говорил Артамонов. — Спасибо, что сюда привели, Платон Михайлович, буду теперь сюда ходить. Но сад какой чудесный! Ведь я только теперь все оценил!
— Правда, здесь хорошо? Я почти каждый день здесь завтракаю.
— Вот и отлично. Около часу? По-моему, лучше бы раньше. У меня всегда был такой порядок: в двенадцать часов большую рюмку зубровки, закусочку какую-нибудь, и повторить… Но не более двух рюмок.
— Две рюмки? Ну, это для детей!
Оли заговорили о прежних петербургских и московских ресторанах. Артамонов знал толк в этом деле, и Платон Михайлович чувствовал, что ему самому, с его книжной гастрономией, не угоняться за Владимиром Ивановичем. Глаза у Артамонова блестели, но он, как показалось Фомину, и ел, и разговаривал теперь одинаково: жадно, рассеянно и немного бестолково.
— Рябчиков пражских помните, а?
— «Прага», конечно, «Прага», но все-таки, Владимир Иванович, лучше ресторана, чем старый Донон, не было в целом мире. Даже в Париже! Впрочем, во Франции лучшие рестораны были не в Париже. Вы в Бордо Chapon fin[63] знаете?
— Ах, Франция! — сказал Артамонов и лицо, его изменилось. — Бедная Франция!..
— Хороши мы выходим перед союзниками, правда?
— Не будем об этом говорить, — ответил Владимир Иванович. Голос его дрогнул. Фомин смотрел на него не без удивления.
— Вы думаете, мне было легко сюда ехать? И смотреть на все это?
— На что?
— Смотреть, как немцы хозяйничают в Киеве! Но я себе сказал, что из двух зол меньшее, и мой долг…
Он быстро и сбивчиво изложил Фомину те соображения, которыми, видимо, не раз сам себя успокаивал.
— Я ведь здесь буду недолго, собираюсь на юго-восток, — сказал Артамонов, понизив голос до шепота. — Осмотрюсь немного, отдохну, кое-кого повидаю, и дальше, за дело!.. Так вы думаете, тут возможны осложнения?
— Слухи идут упорные.
Фомин рассказал последние анекдоты об украинизации. От этого перешли к Кременецкому.
— Хорош гусь, — сказал Артамонов, кладя на тарелку еще жаркого. — Хорош гусь!
— Я Сему не защищаю, но должен сознаться, у меня самого нет твердого взгляда… Может быть, временно и нужно вести такую линию.
— Меру во всяком случае надо знать, меру… Пошлый человек, карьерист!.. Впрочем, нет, я ничего не говорю. Я теперь стараюсь никого не осуждать… Да, никого. Все мы хороши!.. Ведь точно по сигналу началось у нас великое повальное бегство: бегство от разума, от совести, от государства, от России!
— Да, разумеется, — сказал Фомин.
— Как вы думаете, вернется прежняя Россия?
— Прежняя не вернется, но кое-как, я надеюсь, жизнь наладится.
— Ах, дай-то Бог! Дай-то Бог! Знаю, что по грехам нашим все произошло! Сами, сами виноваты… Но все-таки, по милосердию Божию…
У него вдруг выступили слезы. Он вынул платок и приложил его к глазам.
— Что с вами?
— Нет, ничего, так… Извините меня…
— Нервы у нас у всех истрепались, — робко сказал Фомин. — Но все-таки…
— Да, нервы… Нервы… Пожалуйста, извините, самому совестно…
Они немного помолчали. Оживление прошло.
— Одна надежда, на милосердие Божие! — точно не сразу решившись, сказал Артамонов. Лицо его сразу изменилось. — Знаете, что нужно? Всенародное покаяние в церквах! Да, это и только это, — быстро говорил он, внимательно и вместе растерянно вглядываясь в своего собеседника. — Вот что спасет Россию, Платон Михайлович! Я теперь много обо всем этом думал… Да, все, все виноваты!