Я не откликнулась на его советы, ибо при всей их разумности они показались мне шаблонными и старомодными.
— Мисс Сноу, — доктор Джон прервал паузу, завершившую, к моей радости, разговор о моем здоровье вообще и нервной системе в частности, — дозволено ли мне будет спросить у вас, какую религию вы исповедуете? Вы католичка?
Я взглянула на него с удивлением:
— Католичка? Отнюдь. Почему вы так решили?
— Меня натолкнули на эту мысль обстоятельства, при которых я нашел вас позавчера вечером.
— Какие обстоятельства? Совсем забыла, ведь я хотела разузнать, как я попала к вам.
— Обстоятельства, которые поразили меня. Позавчера я весь день занимался чрезвычайно интересным, хотя и тяжелым случаем. Заболевание очень редкое, и способы его лечения еще мало изучены. С подобным, но, пожалуй, еще более примечательным случаем я столкнулся в одной из парижских больниц, но едва ли вам это интересно. Когда у моего пациента несколько утихли боли (а они — непременный симптом болезни), я счел возможным отправиться домой. Кратчайший путь к дому проходит через Нижний город, ночь же была ужасно темная, ветреная и дождливая, и я выбрал именно эту дорогу. Проезжая мимо старинной церкви, принадлежащей общине бегинок,[157] я увидел при свете висевшей над входом лампы, что какой-то священник держит что-то на вытянутых руках. Свет лампы был настолько ярок, что я узнал священника в лицо, — мне доводилось нередко встречать его у постели больных, как богатых, так и бедных, причем чаще у последних. Полагаю, он добросердечный человек, гораздо более отзывчивый, чем прочие духовные пастыри в Лабаскуре, он стоит выше них во всех отношениях — много образованнее и преданнее своему долгу. Наши взгляды встретились, и он позвал меня. На руках у него лежала не то потерявшая сознание, не то умирающая женщина. Я вышел из экипажа.
«Это ваша соотечественница, — сказал он, — спасите ее, если она еще жива».
Моей соотечественницей оказалась учительница английского языка из пансиона мадам Бек. Она была в глубоком обмороке, страшно бледная и почти холодная.
«Что здесь произошло?» — спросил я.
Он поведал мне странную историю: вы пришли в тот вечер к нему в исповедальню, ваш истощенный и измученный вид в сочетании с тем, что вы ему рассказали…
— С тем, что я ему рассказала? Что же это могло быть?!
— Разумеется, кошмарные преступления, но он не открыл мне, какие именно, ибо тайна исповеди не допускала словоохотливости с его стороны и любопытства с моей. Однако ваша откровенность не породила в милосердном святом отце неприязни к вам. Он, по-видимому, был потрясен случившимся и встревожен тем, что вам пришлось в одиночестве покинуть дом в грозовую ночь, и он счел своим христианским долгом следовать за вами, сопровождая вас до вашего дома. Возможно, достойный старец, не имея тайного умысла, немного схитрил, что присуще его профессии, — решил проведать, где вы живете. Кстати, вы что-нибудь сказали об этом, исповедуясь?
— Нет, наоборот, я тщательно избегала даже намека на эти сведения. Что же касается исповеди, доктор Джон, то вы, верно, считаете этот поступок безумием, но я ничего не могла с собой поделать. Вероятно, причина кроется в том, что вы называете «нервной системой». Мне трудно выразить словами, в каком я была состоянии, но жизнь становилась все более невыносимой: безысходное отчаяние терзало мне душу, оно должно было либо вырваться наружу, либо убить меня, подобно (и это вы поймете лучше других, доктор Джон) потоку крови, который, если ему мешает пройти через сердце аневризма или другое препятствие, ищет иного, противоестественного выхода. Я нуждалась в общении с людьми, в дружбе и совете, но не могла обрести их в чулане или пустой комнате и поэтому отправилась за ними в церковь, в исповедальню. То, что я говорила, не было ни исповедью, ни подробным рассказом о себе. Я никогда никому не причинила зла; в моей жизни не было места для дурных мыслей или поступков. Перед священником я излила свои горькие жалобы, свое отчаяние.
— Люси, вам необходимо отправиться в путешествие месяцев на шесть: вы теряете присущее вам самообладание! Ах, мадам Бек! Как же безжалостна эта пышная вдовушка, если смогла приговорить свою лучшую учительницу к одиночному заключению!
— Мадам Бек ни в чем не виновата, да и вообще никто не виноват, и говорить об этом не следует.
— Тогда чья же здесь вина? Ваша?
— Само собой, доктор Джон, только моя. Я возлагаю всю тяжесть ответственности за случившееся на себя самое и на Судьбу, если можно воспользоваться столь отвлеченным понятием.
— «Само собой», — повторил доктор Джон с улыбкой, видно, посмеиваясь над моим стилем. — Вы должны впредь быть к себе повнимательнее. Путешествие, перемена обстановки — вот мои врачебные назначения, — продолжал настойчиво доктор. — Однако не будем отвлекаться от главной темы нашей беседы, Люси. Отец Силас, несмотря на свою сметливость (говорят, он иезуит), проявил не больше предусмотрительности, чем вам хотелось бы, ведь вместо того чтобы вернуться в пансион, вы в своих лихорадочных скитаниях, а у вас, несомненно, была высокая температура…
— Вы ошибаетесь, доктор Джон, лихорадка началась у меня позже, ночью; и не пытайтесь доказать, что я бредила, я-то знаю, что этого не было.
— Ладно, согласен! Вы в тот момент были не менее спокойны и хладнокровны, чем я. Пускаясь в странствия, вы почему-то пошли в сторону, противоположную пансиону. Около приюта бегинок, одолеваемая яростными порывами ветра, проливным дождем и кромешной тьмой, вы потеряли сознание и упали. Вам на помощь пришел священник, а потом, как известно, и врач. Мы наняли фиакр и доставили вас сюда. Отец Силас, невзирая на свой возраст, сам отнес вас наверх и уложил вот на эту кушетку. Он, несомненно, оставался бы около вас до тех пор, пока вы оживете, и я сделал бы то же самое, но тут прибыл гонец от умирающего больного, от которого я только что приехал, и долгом врача было нанести последний визит, а долгом священника — совершить последний обряд: нельзя же откладывать соборование. Мы с отцом Силасом уехали, матушки моей в тот вечер не было дома, и вы остались на попечении Марты, которая, как видно, точно выполнила оставленные ей распоряжения. Ну, а теперь скажите, вы католичка?
— Пока нет, — ответила я, улыбаясь. — И ни в коем случае нельзя допустить, чтобы отец Силас узнал, где я живу, иначе он непременно обратит меня в свою веру. Однако, когда увидите его, передайте мою самую искреннюю благодарность, и если я когда-нибудь разбогатею, то непременно буду посылать ему деньги на благотворительные цели. Глядите, доктор Джон, ваша матушка просыпается; звоните, чтобы подали чай.
Он так и поступил, а когда миссис Бреттон выпрямилась в своем кресле и, пораженная и возмущенная тем, что позволила себе проявить подобную слабость, приготовилась полностью отрицать случившееся, ее сын радостно бросился в атаку.
— Баю-бай, мамочка! Спи-усни. Во сне вы выглядите такой милой!
— Что вы сказали, Джон Грэм? Во сне? Ты отлично знаешь, что я никогда не сплю днем, я просто чуть-чуть вздремнула.
— Ну разумеется! Прикосновение серафима, грезы феи! В таких случаях, матушка, вы всегда напоминаете мне Титанию.[158]
— Это потому, что ты сам очень похож на Основу.
— Мисс Сноу, встречали вы когда-нибудь более остроумную даму, чем моя матушка? Она самая бойкая из всех женщин ее комплекции и возраста.
— Ваши комплименты можете оставить при себе, сэр! Обратите лучше внимание на свою комплекцию — ваши объемы, по-моему, заметно увеличиваются. Люси, разве он не похож на начинающего расплываться Джона Булля? Ведь он был гибок, как угорь, а теперь, мне кажется, у него появилась грузная осанка драгуна, эдакого ненасытного лейб-гвардейца. Грэм, поостерегись! Если ты растолстеешь, я отрекусь от тебя.
— Скорее вы отречетесь от себя самой! Без меня эта достойная дама не получала бы от жизни никакого удовольствия, я незаменим, Люси. Она бы зачахла в тоске и печали, если бы не существовало верзилы, которому можно то и дело устраивать взбучки и нагоняи, что помогает ей сохранять живость и бодрость духа.
Мать и сын стояли по сторонам камина, друг против друга, и, хотя они обменивались отнюдь не любезными словами, их любящие взгляды говорили совсем иное. Во всяком случае, не приходится сомневаться, что для миссис Бреттон самым драгоценным сокровищем на свете был ее сын, ради которого и билось ее сердце. Что же касается Джона Грэма, то помимо сыновней любви в его душе возникло новое нежное чувство, которое, как младшее дитя, заняло главное место. Джиневра! Джиневра! Знала ли уже миссис Бреттон, пред кем благоговеет ее божество? Отнеслась бы она к этому выбору с одобрением? Этого я не знала, но была убеждена, что если бы ей стало известно об отношении мисс Фэншо к Грэму, о ее переходах от равнодушия к приветливости, от неприязни к кокетству, если бы она лишь заподозрила, каким мукам Джиневра подвергает ее сыночка, если бы она могла, подобно мне, видеть, как терзают и попирают его благородную душу, как ему предпочитают недостойного, превращая это ничтожество в орудие его унижения, — то миссис Бреттон назвала бы Джиневру глупой или испорченной, а может быть, и той и другой одновременно. Ну а я придерживалась того же мнения.