Она поднялась с колен и показала ему широкий лист, который несколько раз обернула вокруг пальца, смотря на него. Потом устремила на трибуна влажный взгляд, в котором горело чистое пламя, и прибавила вполголоса:
— Как я лелею эти цветы, Омбриций, так я буду лелеять твою душу. В тот день, когда она окончательно распустится, я принесу тебе расцветший лотос.
Омбриций мало-помалу поддавался очарованию этих коротких и торжественных слов, которые во всех других устах показались бы смешной претензией или ребяческим капризом, Но он тотчас же спросил умоляющим голосом:
— Тогда Альциона будет моей женой?
— Да… — сказала прорицательница, немного отвернувшись, — тогда… Изида разрешит мне…
И веки ее с длинными, золотистыми ресницами бросили тень на ее зардевшиеся щеки.
— Изида — это ты! — воскликнул трибун в порыве ликующей страсти, схватив руку жрицы.
При этом внезапном прикосновении, от которого дыхание его губ коснулось ее волос и точно опалило нарциссы ее венка, Альциона, охваченная боязнью, снова обняла левой рукой мраморный столб и прислонилась головой к статуе богини, как бы ища у нее защиты, но правая рука ее осталась в руках Омбриция, который покрывал ее пламенными поцелуями.
В эту минуту с противоположной стороны источника донесся страшный голос. Он произнес имя Альционы как крик отчаяния, как возглас мстительного божества, и эхо разнесло его по всему саду.
— Альциона!
Сопровождаемый Гельвидием, Мемнон стоял неподалеку от возлюбленных. Прорицательница упала на колени, прижавшись головой к столбу, который обняла, как бы защищаясь от смертельного удара. Омбриций скрестил руки и смотрел на жреца с легкой торжествующей улыбкой.
— Альциона! Зачем ты здесь с этим человеком, когда твое место там, во главе священного хора, воспевающего богиню?
Строгий голос иерофанта гулко ударился о поверхность источника. Но ему ответили только отдаленные голоса женщин, которые пели: „Бог Озирис умер! Где рассеяны его члены? О, богиня! Мы ищем вместе с тобой, мы оплакиваем Озириса! Озирис!..” Обрывки слов жалобного песнопения проносились над источником с лотосами, как бы подчеркивая вопрос жреца. Вместо ответа Альциона еще ниже опустила голову и крепче обняла подножие статуи.
Тогда Мемнон обратился к трибуну:
— Кто позволил тебе переступить священную ограду? По какому праву явился ты в это место, предназначенное для одних посвященных?
Омбриций хотел ответить, но его прервал Гельвидий:
— Это я пригласил его на наш праздник, — сказал он. — Я сделал это по просьбе Альционы и Гельвидии.
— Тогда я уже больше не начальник храма и она не прорицательница?
— Выслушай, Мемнон, и прости, — продолжал декурион. — Если трибун откажется подчиниться нашим правилам, я первый изгоню его из нашего братства, но если он согласен принять наш закон, то мы не можем оттолкнуть его. Альциона обещает, что он будет повиноваться тебе. Ответь, Омбриций, согласен ли ты признать Мемнона своим учителем?
— Да, — ответил трибун, — если он пожелает принять меня в свои ученики.
— Ты видишь, он согласен. При таких условиях можешь ли ты запретить ему доступ в храм? Должно отказывать в истине недостойным, но не тем, кто искренно просит ее. Что касается до иерофантиды, то она будет его женою только в том случае, если он окажется достойным ее, после того как принесет клятву Изиде, согласно нашему установлению. Пока же он должен быть допущен к испытанию. Если он выйдет из него победителем, он будет самым славным защитником нашего учения. Наша истина кладет на челоборцов печать героев… и так как Альциона любит Омбриция, быть может, любовь ее будет для него лучом Изиды.
— Если только, — сказал Мемнон, — любовь Омбриция не принесет гибель прорицательнице и смерть Альционе. Кто мне поручится за верность этого ученика?
Альциона поднялась с колен и сильным голосам, в котором снова проявилась прорицательница, воскликнула:
— Я… жизнью своею!
— Так значит, ты его любишь? — спросил Мемнон в отчаянии.
Альциона не слышала. Мысль ее парила в иной сфере. Она продолжала торжественным голосом, как бы желая запечатлеть пламенные слова в прозрачном эфире, сохраняющем клятвы:
— Для того чтобы он сделался сыном Изиды и чтобы мощь его засияла над городом Помпея, я предлагаю себя в жертву…
Мемнон спросил:
— Следовательно, если он выдержит искус?
— Я буду его женой.
— А если он изменит тебе?
— Я буду смотреть, как сгорит одинокое пламя моего чистого желания, и умру как весталка, обнимая жертвенник, на котором горит неугасимое пламя…
И, дополняя жестом свою мысль, она снова прижалась к колонне, которую обнимала. Трое мужчин смотрели на нее с внутренним трепетом, проникнутые решительностью и религиозной торжественностью ее слов. Гельвидий, взяв за руку Омбриция, сказал:
— Я тоже ручаюсь за этого юношу, он римский всадник. А теперь вернемся на праздник и оставим дочь с отцом.
Когда Гельвидий и трибун исчезли в чаще диких мирт, иерофант и прорицательница некоторое время оставались неподвижны: он стоял, скрестив руки, она — на коленях у мраморной колонны. То, что произошло между ними, было так необычно и так неожиданно, что они не понимали этого; как будто поразившая их молния оставила им жизнь, но испепелила души. Он испытывал такое чувство, как будто потерял свою приемную дочь и свою ясновидящую, сокровище своего сердца и око своего духа в невидимом мире. У него отняли его венец. Она тоже понимала, что, повинуясь непреодолимому инстинкту своего сердца, потеряла доверие своего спасителя. Это терзало ее, но она повиновалась приказанию своей души, которое было сильнее всех колебаний. И потому оба эти человека, связанные самыми нежными и самыми тонкими узами, стояли друг перед другом, как два чуждых существа, изумляющихся тому, что они вместе. Наконец Альциона подняла голову, но, все еще стоя на коленях, прошептала, простирая с мольбой руки к Мемнону:
— Прости меня, отец. Я не могла поступить иначе. Мне повелевал бог.
— Какой бог?
— Я не знаю, но он говорил здесь, — сказала Альциона, приложив ладонь своей хрупкой руки к левой стороне груди.
— Кто бы он ни был — это не мой бог.
— Прости твою дочь, твою прорицательницу.
— Ты мне больше не дочь, — сурово ответил Мемнон, — ты больше не прорицательница. Морская чайка, которую я спас, улетела. Ты просто дитя из Самофракии, украденное пиратами, легкая добыча, идущая к своей судьбе!
Иерофантида поднялась с колен. Глаза ее наполнились слезами.
— Как, отец мой, разве я не твоя Альциона?
— Я не знаю, будешь ли ты ею когда-нибудь вновь, — ответил жрец. — Иди теперь, вернись в хор и оплакивай своего утраченного бога.
Альциона жестами умоляла, чтобы отец обнял и поцеловал ее, но вытянутая рука Мемнона приказывала ей идти вперед. Она пошла медленными шагами, склонив голову, закрыв лицо руками. В глубине рощи Персефоны, к которой они приближались, мелодичные голоса плакали: „Изида, Изида, что сделала ты со своим богом?”
Марк Гельвидий принадлежал к той редкой категории людей, у которых преклонение перед высшими истинами соединяется со стойкой потребностью действия и которые удовлетворяются своею мыслью только тогда, когда она озаряет своими лучами их среду, объединяя единомышленников их для общего усилия. Происхождение и природные склонности привлекали его к древней школе пифагорейцев, почтенной родоначальнице самых благородных философских учений Греции. Однако, несмотря на это, весь античный мир подверг ее некоторого рода остракизму, основанному на боязни и презрении. Уроженец Кротона, где учитель преподавал шесть веков тому назад, Гельвидий принадлежал к редким пифагорейцам, сохранившим в неприкосновенной целости доктрину учителя. В политике он превозносил аристократическое правление с передачей власти в руки группы избранников. Группа эта, по его мнению, должна была представлять подбор действительно посвященных лиц. Они должны были обладать высоким умом и благородным характером и, следовательно, должны были оказаться способными обучать и воспитывать народ. Иерархию душ, присущую человечеству и устройству вселенной, он желал применить к государству, распределив людей сообразно с их свойствами в общей эволюции, где все призваны к прогрессу, но где редкие поднимаются на одну или несколько ступеней в течение одной жизни. Особое учреждение, определяющее степень посвященностью последователей великого философа, должно было служить школой правителей, и политическая организация городов слагалась по образу философского идеала и религиозной истины, хранимых как неприкосновенная святыня группой избранников и передаваемых толпе в той лишь мере, в какой они могут быть ей доступны под покровом искусства и символов.