Обрезывая бороды, царь думал и о том, что не мешает для государственного блага отрезывать и головы.
– Бабьих рук дело был последний стрелецкий бунт! Худо вы допрашивали, я допрошу лучше вашего! – гневно крикнул он, выслушав доклад бояр о стрелецком мятеже.
Голова его нервно задрожала, и судорожное подергивание, признак необузданного гнева, – появилось на его лице.
Принялся сам царь за допросы. Разосланных прежде боярами стрельцов стали свозить отовсюду в Москву и рассаживать по тамошним монастырям или в крепких оковах, или прикованными на цепи к стенам. Устроили в Преображенском четырнадцать застенков, заскрипели там ремни и веревки, затрещали блоки и послышалось тяжелое шлепанье кнута. С лишком тридцать костров курилось в то время в Преображенском, и носился около них смрадных запах от сожигаемого человеческого тела, так как пытка огнем была теперь в большом ходу.
В день именин бывшей правительницы, 17 сентября 1698 года, начался немилосердный розыск.
– Софью Алексеевну в управительство взять себе хотели? По письму ль ее вы ваше злодейское дело затеяли? – допрашивали стрельцов на пытке.
– Шли мы сами к Москве от голоду и скудости, а царевна ни в чем не виновата, – отвечали они.
Один только из них не выдержал пытки, да и то уже с третьего огня.
– Точно, что царевна писала, чтобы мы шли к Москве и, спросясь ее, стали бы табором под Новодевичьим, – пробормотал измученный стрелец Алексеев с растерзанною спиною, изломанными членами и, вдобавок к тому, с боками, поджаренными три раза на медленном огне.
– Подавай сюда баб! От них мы допытаемся, через кого сносилась со стрельцами Софья Алексеевна, – крикнул Петр, узнав о показании Алексеева.
Тотчас же захватили маму царевны Софьи, Марфу Вяземскую, четырех ее постельниц и карлицу Авдотью. Притащили также в застенки разных Любавок, Маринок, Улек, Аринок, Мавруток, Васюков, Танек, и начали раздаваться там женские взвизгиванья, вопль, плач и стоны.
– Вот все ждали бабьего царства, ан наступила гибель бабьего рода! – заговорили по Москве, узнав о расправе Петра с женщинами.
– Помилосердуйте, отцы родные! Дайте хотя опамятоваться! – кричали женщины, приходившие, по тогдашнему выражению, «в изумление» от жестоких пыток.
Все сумрачнее становился царь, по мере того как открывалось прямое и деятельное участие Софьи в последнем стрелецком мятеже. Долго он не решался увидеть и допросить виновную сестру.
«Ну, как дрогнет мое сердце, когда я увижу ее?» – думал он и только после долгой борьбы с самим собою решился отправиться в Новодевичий монастырь и там лично допросить царевну.
Молча некоторое время стояли брат и сестра, злобно смотря друг на друга. Царевна тяжело дышала, Петр чувствовал, что голос его замирает от сильного волнения.
– Писала ты то письмо, которое стрельцы от твоего имени получили на Двине? – глухо спросил он.
Софья не отвечала ничего.
– Ты слышишь, о чем я тебя спрашиваю? – грознее прежнего проговорил Петр.
– Такого письма я не посылала, и стрельцы пришли меня звать в правительство не по моему письму, а потому, что я была уже в правительстве, – задыхаясь от гнева и с горделивым воспоминанием о своем прошлом, вымолвила царевна.
– Не хочешь сознаться добровольно, так сознаешься у пытки! – не проговорил, а как будто прорычал царь и, окинув сестру свирепым взглядом, быстро вышел из ее кельи.
– Мучитель ты мой! – взвизгнула Софья, хватаясь в отчаянии руками за волосы. – Бог накажет тебя за твое злодейство!
– Не сознается, – сказал Петр приехавшему с ним вместе в монастырь Гордону и ожидавшему у крыльца государя.
– Казни ее смертью! – посоветовал сумрачно Гордон.
– Нет, Патрикий, казнить ее смертью я не буду, а пусть увидит она, к чему привели ее козни! – говорил царь, садясь на коня на монастырском дворе, и выехал он из Новодевичьего еще мрачнее, нежели туда приехал.
Еще до поездки Петра к Софье начали ставить виселицы в Белом городе и в стрелецких слободах у съезжих домов. Виселицы устраивались на двух высоких столбах с длинною поперечною перекладиною наверху. В некоторых местах виселицы располагали так, что они составляли равносторонний четырехугольник. 30 сентября начались в Москве казни, которые не только напоминали время Иоанна Грозного, но, пожалуй, и превосходили это время своим беспощадным зверством.
В этот день, рано утром, потянулись из Преображенского к Белому городу, под сильным военным прикрытием, сотни телег. В каждой из них сидели по два стрельца, в саванах, с горящею восковою свечою в руках. За телегами, с отчаянным воплем и воем, бежали жены, матери и дети обреченных на казнь. Ужасный поезд остановился у Покровских ворот, в ожидании приезда государя. Вскоре приехал он туда, в зеленом бархатном кафтане польского покроя, с маленькою шапочкою на голове. С ним явились, в качестве приглашенных зрителей, генерал Лефорт*, а также множество бояр. Все они были на конях.
– Слушать и стоять смирно! – громко крикнул царь, сделав знак рукою, чтобы замолчали. – Читай приговор! – обратился он к дьяку.
Среди глубокой тишины началось чтение приговора. При этом чтении беспрестанно слышались слова: воры, изменники, клятвопреступники, бунтовщики – названия, которые придавал приговор привезенным на казнь стрельцам. По прочтении приговора дьяк стал вызывать по очереди присужденных к казни.
Безропотно всходили они на лестницы, приставленные к виселицам; палачи накидывали им на шеи петли и сталкивали их с подмостков, и вскоре двести шесть человек или уже висели бездыханными трупами, или отходили в вечность в предсмертных корчах. После вешанья началась рубка, и пять стрелецких голов мигом отделились от туловищ.
– Этих сберечь про запас для розысков! – крикнул Петр, когда стали подводить к плахе еще других стрельцов, приговоренных также к отсечению голов.
В то время, когда на Красной площади вешали стрельцов и рубили им головы, там же нещадно били кнутом других их товарищей, признанных менее виновными. В бессознательном положении снимали их с кобылки и тут же клеймили в левую щеку, рвали ноздри и резали уши и пальцы.
Вопль и стон стоял на этом ужасном месте. С суровым равнодушием разъезжал на коне царь между плахами, виселицами и кобылками, на которых лежали притянутые ремнями стрельцы, а между тем в Преображенском и на Красной площади готовились новые, еще лютейшие казни. В этом селе, на возвышении, которое было занято торговою площадью, стояли ужасные орудия смерти, и здесь, рассказывает очевидец Корб*, «благороднейшая десница Москвы отрубила пять мятежных голов». Офицеры Преображенского и Семеновского полков взялись также за топоры. Обезглавленные трупы валялись в крови на площади, и, казалось, с завистью посматривали на них те, которых ожидали колесование и четвертование. Казни продолжались с небольшими перерывами несколько месяцев, и сбылось предсказание Долгорукова о том, что зубцы кремлевских стен будут унизаны повешенными на них стрельцами, так как стрельцов вешали теперь и на этих зубцах. Повторялись казни и в Преображенском. Там принимались за работу все: бояре, думные дьяки, палатные и служилые люди. Они неопытными, дрожащими руками наносили казнимым неверные удары, то рубя их по затылку, то рассекая им спины. Немало досталось тут всем кровавой работы, так как в один прием было отхвачено триста тридцать голов. 28 октября вешали перед церковью св. Троицы расстриженных попов, служивших молебны при наступлении стрельцов на Москву. Сюда явился царский шут в красной однорядке, с надетым поверх ее синим кафтаном с земляным поясом и в такой же шапке с лисьим околышем и в красных сапогах. Живо сбросил он с себя этот обычный шутовской наряд, оделся попом и в этой одежде то накидывал одному из расстриг на шею петлю, то, быстро отбегая от него, рубил голову другому.
Отсюда, по окончании казни, царь поехал на Девичье поле.
Накануне этого дня царевна Софья была заперта одна в келье с тремя окнами, выходившими на поле, и вот около полудня под окнами ее кельи послышался шум и раздался конский топот. С ужасом, смешанным с любопытством, взглянула царевна сквозь железную оконную решетку: по полю двигался длинный ряд телег с посаженными в них стрельцами, и в то же время показался невдалеке скачущий на коне Петр, окруженный близкими к нему людьми.
Задрожав всем телом, царевна забилась в угол кельи, и ей, точно в тяжелом забытьи, чудился громкий говор, слышались плач, рыдания, крики, а среди всего этого зловеще звучал в ее ушах повелительный голос Петра… Наконец все стихло. Софья подбежала к окну и в ужасе отшатнулась. Бросилась к другому и к третьему и быстро отскочила от них. Она вскрикнула, рванулась к двери, ударила в нее изо всей силы, но глухо отозвался удар женской руки о крепкую железную дверь, а на ее отчаянный вопль не только никто не поспешил, но даже и не откликнулся. Среди мертвенной тишины на глазах царевны было теперь потрясающее душу зрелище. Перед каждым окном ее кельи, на веревке, привязанной к бревну, укрепленному между зубцами монастырской стены, висел мертвец с посинелым, раздувшимся лицом, высунувшимся языком и выкатившимися глазами. У каждого из них правая рука была протянута к окну кельи, а в руке было вложена бумага – стрелецкая челобитная о вступлении царевны в правительство.