Он сердито поглядел на подпоручика, словно тот был во всем этом повинен, и завязал на макушке платок для тепла.
Феодосий подсел к печке, протянул ладони. На широком лице поигрывали отсветы. Подпоручик повесил шинель на палочку, вбитую в паз, подошел, гибкий, все еще румяный с мороза, оладьи эполет поблескивали. А глаза грустные.
— Что-то дом сегодня вспоминается. Отец долго крестил меня на дорогу. Надеялся старик: выслужусь, состояние поправлю. А я выслуживаться так и не приучился.
— Я тоже, — вздохнул Феодосий. — И своего не утешил. Да сам он виноват: одной жизнью батюшка с крестьянами жил… Ныне отрекся от меня публично.
Помолчали, думая всяк о своем. В печке попискивало, трещало пламя, опробовав новую подачку, отступало, колебалось и разом охватывало поленья.
Хозяйка оказалась богомольной. Даже подол ее черного, похожего на власяницу платья побелел на коленях. После заутрени часами просила она о чем-то иконостас, утыканный старыми вербами, убранный стружковыми цветами. Шептала неразборчиво, кланялась — лбом до полу. Однако Бочарова она и видом не упрекала, когда он принимался за еду не перекрестившись и на иконы, подсвеченные негасимой лампадкою, глядел без подобающего трепета.
На другой либо на третий день посоветовала она Косте поглядеть город:
— Чего затворником-то сидишь. Этак и от ума отстать недолго.
Он послушно оделся. Мороз, кажется, отмяк, но деревья над кладбищем были в той же голубоватой куржавине, и отдаленные голоса, вскрипы шагов слышались так же звучно, отчетливо.
У церкви бранились мужики и бабы в лохмотьях, садились в снег, выбрасывали перед собой шапки, рогожки, посудины. Он заторопился мимо ворот.
В Разгуляе кабаки, видимо, так и не закрывались. Снег возле них был ноздреват, желт, у привязей остались клочки сена. Кто-то старательно пел в кабаке с угла, настолько растягивая каждое слово, что всякий смысл пропадал.
От Разгуляя Костя наугад свернул направо. Заснеженный склон оврага круто падал вниз. В середине курился глазок проруби, и женщина в платке гасила его ведром. Слева было что-то вроде моста, какие-то деревянные строения с трубами, дальше высилась широкоплечая старинная церковь с маленькой головой. А прямо перед ним подымался другой склон оврага. Четыре деревянных сарая стояли наверху. Над крышами грибами замер дым. Маленькие фигурки людей выбегали из сараев, суетились около неприкрытых снегом штабелей кирпича. За сараями был лес, редкий, вырубленный, страшный в своей оголенности. И над его макушками откуда-то издалека, едва различимо, плыл колокольный звон. Костя насторожил слух: нет, только почудилось! Направился к центру города…
Одноэтажный, но внушительный дом губернатора с гербом над парадным подъездом, городская управа, женское Мариинское училище первого разряда, гимназия, военное училище топографов и писарей — все это тяготело к центру, к Сибирской улице. В торговых рядах перед праздниками было шумно, пестро. Дорогие шубы, тулупы, армяки. Купцы щелкали тяжкими портсигарами, бренчали брелоками, распахнув меховитые отвороты. Стылыми голосами кричали мальчишки, сбитенщики, торговцы щами, вареным горохом. На горшках с варевом сидели задастые тетки — чтоб не остывало. Желтый испитой старик с застывшей на кончике носа каплей встряхивал бумажными листками, бормотал — больше для себя:
— Вот «Дядя шут гороховый со племянники, чепухой и дребеденью», вот «Смех и горе», вот «Говорун», вот «Ороскоп кота», басня господина Федорова…[1]
Ниже, у самого берега Камы, степенные строгановские приказчики отмеряли манерками соль. Народу здесь было немного, и Костя быстро миновал ряды. Оказался над обрывом. Под ним — захороненные снегами причалы, баржи, широкая волнистая равнина, по которой бежал леденящий ветер. На той стороне косматым ворсом курчавились леса, расстилались до самого дымчатого горизонта.
Незаметно для себя очутился Костя под кафедральным собором. Высокий шпиль нес в туманное небо золоченый крест, посвечивали колокола на звонницах. Литые круглые колонны перед входом, между ними нищие, старухи в черном. Озябший Костя поднялся по ступеням, вошел в густое от запахов ладана и воска тепло.
В соборе в этот час было гулко и пусто, горели яркими точками лампады под гвоздями на бледных ногах Христа, под образами: Царские врата из деревянных искусных кружев были заперты. Золотым, зеленым и красным матово отливала роспись иконостасов. Кособокий старик в потрепанной, закапанной воском рясе нес в обеих ладонях пучок свечей, сердито оглядел Костю. Бочарову стало неловко, и он заторопился на холод.
Бездеятельность угнетала. Были бы книги — хоть они помогли бы коротать время. Дни тянулись длинные, никчемные. И опять вызревала обида: за что, за что? Да и кому он нужен, для чего живет? Стужа высекала слезы. Костя побежал к Разгуляю, стуча зубами, задыхаясь от жалости к себе…
Хозяйка стала совсем незаметной, шуршала в углах либо, двигая губами, словно пережевывая что-то, читала толстую, в медалях воска, книгу «Ветхого завета». Костя гадал: какими-то бедами или одинокой жизнью своей так измаяна вдова, и жалел ее. Она кормила его и никогда ни о чем не спрашивала, ничего не рассказывала сама. Он ни разу еще не видел ее лица, затемненного платком, не мог определить, какого цвета у нее глаза. Она молилась, он не мог молиться. Он изнывал: некуда было деть руки, даже собственное тело становилось лишним, чужим.
Он выходил к сараю, брал топор, ставил на попа стылое полено, неумело размахивался. Полено отпрыгивало в сторону, топор по обух втыкался в снег. Ах так! Погоди, я тебя все равно доконаю! Опять полено стоит торчмя. С хрустом зажимают топор сучки. Костя бьет через голову, еще, еще. Долго крутится, стараясь раскачать топор. Вытащил. Ух! С жалобным стоном разлетается полено. Как играет сила! Хочется еще, еще ощутить ее, и он выбирает поленья покрепче, позаковыристей…
Вот уже затемнело, не видно куда рубить. Костя прислонил топор к поленнице, ушел от сарая. Не хотелось зажигать огня. Сидел на лавке, опустив плечи, сцепив пальцы.
Кто-то осторожно постучал в раму. Зачем прихромал этот старик, чего ему надо?
— Собирайся-ко, пошли ко мне. — Капитоныч значительно нахмурился.
— Сегодня я занят.
— Ну, ну век долог, да час дорог. Спрашивают тебя.
— Кто еще?
— Дьякон с гривой да служивый. Идешь, что ли?
Бочаров нехотя застегнул шинель. Старик ковылял ходко, торопился. От луны посветлело, на воротах чугунные кресты будто выбелены мелом. Стараясь не смотреть на расчищенные меж деревьев крайние склепы, Костя шел за сторожем.
Молодой офицер и жилистый парень поднялись навстречу. Офицер славно улыбнулся, ущипнул себя за ус, парень смотрел со спокойным любопытством. Капитоныч забрал побрякушку, запел неверным голосом про вора-французика, напустил в сторожку холоду.
— Будем знакомы, — сказал офицер, протянул руку. — Георгий Михель.
— Феодосий, — густо проговорил парень, жамкнув ладонь.
«Из семинаристов», — решил Костя. — Чем могу? — Все же с опаской взглянул на офицера.
— Здешнее общество распространения грамотности уполномочило нас привлечь вас, сударь, как человека образованного, к деятельности его, — заученно сказал офицер. — Если вы согласны, то просим в пятницу в библиотеку Александра Ивановича Иконникова, в шесть часов вечера.
— Да ты не сомневайся, — прогудел семинарист, — иначе с тоски замрешь. Садись-ка и говори как на духу, за что угодил в наши палестины.
Скрывать было нечего, Костя ответил коротко.
— Значит, условились, — сказал офицер. — Будем ждать.
Втроем вышли за ограду. Офицер поставил воротник, дрогнул плечом:
— Холодно в Перми.
— Скоро потеплеет. — Семинарист тронул Костю за рукав. — Потеплеет.
В окошках светилось. Хозяйка открыла дверь, пропустила Костю перед собой:
— А я уж напугалась — не случилось ли чего.
— Пригласили в библиотеку к Иконникову, — обрадовано ответил Бочаров. — Сами пригласили!..
— Вот и славно, вот и славно, а то бродишь как неприкаянный.
Косте даже не показалось странным, что хозяйка так оживилась. Он ушел к себе за перегородку, упал на кровать, сунул руки за голову и облегченно засмеялся.
— Ну, какой этот студент? — спрашивал Иконников Феодосия.
— Чистый ангел. Однако совратим. Сатрапы сами его к нам пихнули, иного пути ему нету.
— Доверять можно?
— Вскорости же испытаем.
— Отлично. А ты поезжай, Анастасия тебе передаст деньги.
Они стояли в коротком коридоре. В окно, наполовину заставленное старым шкапом, виднелся угол дома, где жили профессора и прочие чины семинарии. Голая ветка тянулась поперек, уперлась в камень. Иконников прикрыл глаза.