Вышивали мужские рубашки из льняного полотна в мелкую клетку без канвы. Очень любили вышивальщицы бригадира по вышивке рококо — Веру Валентиновну. Напутает что-то в вышивке мастерица, бежит к бригадиру. Плачет: «Все распускать?». Вера Валентиновна всегда успокаивала, говорила: «Надо помнить, что утюг многое решает», брала вышитую вещь, сама разглаживала, и все приходило в норму в большинстве случаев, только как исключение приходилось распарывать испорченное место. Бригадиром по украинской вышивке была женщина суровая, вышивальщицы ее очень боялись.
Состав наших женщин был разнообразен — и жены элиты того времени, и жены машинистов паровозов, и т.п. На нашем участке жили жены Тухачевского, Уборевича, Гейлита и других полководцев, жены наркомов, членов ЦК партии, дипломатов, торг- и полпредов. Особенно меня поразило присутствие в нашем лагере жены и дочери героя «Железного потока» Серафимовича — Ковтюха, жены писателя Киршона. Я дружила с двумя Мариями — Марией Николаевной и Марией Ивановной. Обе были из Уральского городка Кыштыма, где их мужья работали железнодорожными машинистами. Они очень скучали по своим семьям, но и гордились вниманием, которое им уделило НКВД. «Подумай, Григорьевна,— говорили они мне,— провезли нас по всей России бесплатно. Мы дома тоже имели право на бесплатный проезд, но никогда им не пользовались, дальше своего городка никуда не ездили. Кормят опять же бесплатно. Спим на белых простынях, на подушках белые наволочки, а дома-то кроме пестрого ситца никогда ни наволочек, ни простыней не имели. Сколько народу здесь повидали — и француженок, и жидовок, даже япошку видели. Вот еще бы «троцкистку» поглядеть — тогда и помирать можно». На нашем участке проживала старушка Седова, родственница Троцкого. Как-то я показала ее моим Мариям. Теперь, по их словам, и умирать можно, все повидали.
Среди женщин многие лично знали Марию Ильиничну Ульянову и знали, что в 1937 года она находилась под домашним арестом. Много горевали и плакали, узнав о гибели В. П. Чкалова. На нашем участке находилась Мария Эразмовна Малецкая, родная сестра жены Чкалова Ольги Эразмовна, мы с ней поддерживали дружеские отношения. Она рассказывала мне, что незадолго до ареста мужа, видного работника Ленсовета, она, ожидая возможного ареста, поехала в Москву к Чкаловым с просьбой взять их сына к себе. Мальчику было около десяти лет, он учился в Ленинграде в музыкальной школе для одаренных детей. С какой же горечью она говорила, что король воздуха, знаменитый Чкалов не нашел возможности приютить у себя ребенка. После разрешения переписки Мария Эразмовна узнала, что ее сын находится в детском доме. О дальнейшей судьбе ребенка я не знаю.
Даже в те суровые времена не все действовали подобно знаменитому Чкалову — Серго Орджоникидзе взял к себе детей арестованного Пятакова, не побоялся!
Сплошные стенания, рыдания, вопли неслись с грузинской стороны барака, когда из газет мы узнали о назначении Берии наркомом внутренних дел, о переводе его в Москву. Грузинки кричали, что теперь половина московских женщин испытают их, грузинок, долю, что нет на свете человека более жестокого, чем Берия.
Как-то среди нас появилась Наталия Сац — руководитель Московского детского музыкального театра. Ее тоже постигла наша участь, но она была в каком-то другом лагере. Должно быть, в Мариинских лагерях. Нам было известно, что существуют лагеря чесеир в Мордовии (Темлаг), Казахстане (Акмолинск), где-то в Сибири. Пробыла Н. Сац очень недолго на нашем участке, буквально несколько дней, и исчезла. В свое время, еще в бытность мою на воле, я сама в газетах читала, что руководитель Московского детского театра Наталия Сац на протяжении многих лет вела вражескую работу в детском театре.
В один из летних дней 1939 года была объявлена тревога: начался большой пожар в лесу вокруг нашего участка. Всем надлежало бросить работу и помочь в тушении. Ворота зоны раскрыли, и женщины не пошли, а побежали — подумать только! — в лес без конвоя. Меня и заведующую больницей отправили с необходимыми медикаментами на оказание срочной помощи задохнувшимся работникам пасеки. Сопровождал нас вохровец. Мы шли через горящий лес. Лес был в основном хвойный, деревья горели, как свечи. Горели кустарники, горела трава под ногами.
На пасеке тяжело пострадавших не оказалось. Пасечники все вольнонаемные, они быстро пришли в себя и решили отблагодарить врачей — своих спасителей (а спасать никого и не надо было). Сначала угостили нас сотовым медом, потом налили по большой кружке меда. Я не только никогда не пила, но и не видела мед, который пьют. Пить его оказалось очень приятно, легко. Мы и вторую порцию одолели. При прощании пасечники предложили нас проводить. Мы отказались. Они все-таки вывели нас на прямую дорогу в лагерь, сказали, что теперь мы не заблудимся, и отпустили, вручив по большому куску сотового меда. Шли мы почему-то обнявшись, хотя особые нежности нам не были свойственны. Вдруг я услышала, что мы обе поем. Я, я — пела! Я всегда говорила, что если запою, то Волга потечет вспять, так как никакого слуха у меня нет. Шли мы покачиваясь и пытались рассуждать о возможности побега. Зона открыта, на вышке часового нет. Бежать можно — а куда? А документы? А деньги? Вещи? Куда мы побежим? Мы ведь не знаем, где находимся. С этими рассуждениями «медовая» храбрость, веселье пропало, и к лагерю мы подошли абсолютно трезвыми. Мед раздали в бараке. Досталось всем понемногу.
Через несколько дней после пожара на наш участок приехал из Москвы прокурор. Он ходил по баракам и спрашивал — у кого какие жалобы и претензии? Жаловались на скудное питание, на отсутствие бумаги, конвертов, марок. Более крупных жалоб не поступало. Вдруг наша Матильда, артистка балета Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова, выскочила вперед, упала на колени перед прокурором, сложила молитвенно руки и стала умолять немедленно ее освободить. На всех нас это произвело тягостное впечатление. На Матильду кричали, чтобы не унижалась, не разыгрывала комедию, оттеснили ее от прокурора, а тот только качал головой и говорил, что он не бог, что если бы его воля, всех бы нас отпустил домой. На другой день появился новый слух, что к нам ехал совсем другой прокурор, вез всем освобождение и паспорта в чемодане. Чемодан у него украли и теперь надо ждать, когда все приготовят снова. И верили, верили, что так оно и есть!
В августе 1939 года меня в числе трех врачей направили в этап в неизвестном направлении. Перед этим нас вызвал уполномоченный и объявил, что через два часа мы должны быть готовы к отъезду со всеми вещами. Успели уложиться и проститься с друзьями. Наш отъезд для всех был полной неожиданностью.
Привезли наш этап на станцию Потьма, откуда начиналась ширококолейная железная дорога. Вохровец сказал, что ехать нам далеко — то ли в какую-то Соху, то ли в Сожу. Мы не знали подобных географических точек, оказалось, везут нас в Карелию, в город Сегежу, недалеко от Медвежьей горы. Так началось наше путешествие в сторону Ленинграда.
В Москве нас высадили, перевели на другой вокзал. К вагонам подвели с задней стороны и приказали стать на колени. Казалось, прошла целая вечность, а мы все стояли на коленях, окруженные конвоем. Такой была профилактика против побега. Наконец нас погрузили в ленинградский поезд. В Ленинграде отправили в арсенальную женскую тюрьму. Здесь мы пробыли около недели, и нас повезли в Сегежлаг. Ехали мы втроем в четырехместном купе, которое отличалось от обычного решетчатой стальной дверью, так что мы все время находились под наблюдением. Решетка запиралась снаружи.
Мимо нас водили мужчин-заключенных в туалет. Здесь мы впервые увидели людей в кандалах. Хорошо помню одну пару — юношу и седого высокого мужчину в кандалах. Их всегда водили вместе.
В Сегеже нас вывели на большой пустырь, ярко освещенный прожекторами. Посредине стояла группа военных, недалеко от них — вооруженная охрана с собаками. Выводили всех по очереди, сразу окружили охраной. Нас поставили отдельно. Моих спутниц тут же увели в зону. Ко мне подошел военный, спросил, не я ли врач с клиническим стажем и, получив утвердительный ответ, попросил поехать с ним проконсультировать его больную жену.
Сегежлаг входил в состав Беломорско-Балтийского комбината и совсем недавно выделился в самостоятельный лагерь, который участвовал в строительстве большого бумажно-целлюлозного комбината. Заключенные здесь были разных статей — и политические, и бытовые, и убийцы, и воры, и растратчики, и прочие. Лагерь отстоял от города на несколько километров. Отдельно, значительно дальше от города, находился штрафизолятор — большое кирпичное здание, где содержались преступники, упорные отказчики от работы, нарушители лагерного режима. Отказчики от работы говорили начальству: «Гражданин начальник, карельский лес садил не я, я и рубить его не буду».