В невероятную свирепость приходил император. К тому ж замучили чирьи: ни сесть, ни встать. «Баба, мажет, мажет…» — бешено бормотал Николай, это относилось к шотландцу лейб-медику Мандту, заменившему заболевшего доктора Арндта.
Вечером в Петровском зале играли в вист-преферанс. Стены обиты бархатом, с золочёными распростёртыми двуглавыми орлами. Канделябры и люстры серебряные, работы петербургской мастерской датчанина Буха. Меж орлами на стенах любимые баталы Лядюрнера, Крюгера[10], Гесса[11], Коцебу[12]. За ломберным зелёным полем — свои, граф Бенкендорф, граф Нессельроде, барон Корф, генерал-адъютант Плаутин[13], Николай. Играли по четвертаку.
Это успокоение императора. Бенкендорф не играл, глядел в карты царя; хороший советчик в вист-преферанс. Карлик, вице-канцлер Карл Нессельроде, поджав коротенькие ножки, хитростью разошедшихся маслиновых глаз, казалось, видел не только сразу четырёх партнёров, но и советчика Бенкендорфа. В его жёлтых ручках карты мигали, словно пойманные и готовые взлететь птицы. Корф улыбался женственными губами.
— Твой ход, monsieur de la Bibliotheque [14].
Корф бросил маленькую пику, взглянув на императора; и на Корфа и на пику взглянули Нессельроде и Плаутин. Камер-лакеи внесли подносы: фрукты, печенья, чай; составили, пододвинули столики к играющим. Весело вошёл красавец наследник. Николай глазами чуть улыбнулся улыбке сына, отрываясь от карт.
— Что там у тебя?
— Карикатура, папа.
Только Плаутин не бросил сдачу карт; кресло Николая обступили. Карикатура изображала бутылки. С шампанским, — пробка вылетела, в фонтане выбрасываются корона, трон, конституция, король, принцы, министры — Франция. С чёрным пивом, — из мутной влаги выжимаются короли, гросс-герцоги, герцоги, курфюрсты, гросскурфюрсты — Германия. С русским пенником, — на обтянутой прочной бечевой пробке наложена казённая печать — Россия. Бенкендорф карикатуру знал. Нессельроде захохотал звонким хохотом. Короткими ударами расхохотался Николай.
— С бечевой да печатью, стало быть, моя Россия?
— Mais j'ose le eroire, Sire[15], — смеялся наследник.
Вист-преферанс уставал; император предался воспоминаниям, улучшилось настроение сановников.
— Пинск? — говорил Николай. — Что ж, порядочный город, улицы довольно правильно расположены, только большая часть народонаселения жиды. Надо бы водворить русских купцов, обещать привилегии, приохотить селиться.
— Помню, в Одессе, в последний раз, — посмеиваясь в веер карт, в рыжеватые усы, сказал Николай, и шесть глаз, карих, серых, уставились на Николая; только усталые зелёные глаза Бенкендорфа молчали прищуренно. — Встретил я там на улице толпы шатающихся без дела цыган, в совершенной нищете, нагие, девки по осьмнадцать лет, голые… позор и безобразие! Говорю Воронцову — что ты не приведёшь их в порядок? А он — мне с ними не сладить, все меры без успеха. Ну так постой, я с ними слажу. Приказал тут же брать всех бродяг и тунеядцев за определённую подённую плату на работу. И что ж? Через месяц исчезли! — засмеялся Николай; и все засмеялись, кто потише, кто погромче.
— Вот тоже что-нибудь придумай и с этими тунеядцами жидами, Бенкендорф, они у меня служилых людей портят, кого угодно, проклятые, подкупят. Подумай-ка, не составить ли нам из них рабочие роты для крепостных работ, а?
— Жиды и поляки большое бедствие царства Польского, — тихо, не меняя усталой позы, сказал Бенкендорф.
— Истина. Один из ссыльных на Кавказ полячишек недавно проник в Киевскую губернию с целью покушения на меня. Да князь Четвертинский[16], хоть поляк, а сразу выдал. Впрочем, я на это не смотрю, я своё дело продолжаю, как угодно Богу, до того времени, когда они меня сами поймут. Считаю, что если б я в отношении поляков действовал иначе, взял бы ответ перед Богом, перед Россией и перед ним, — указал Николай на наследника, зачитавшегося в кресле французской книгой.
— Злоумышленник в крепости? — проговорил Плаутин Бенкендорфу.
Бенкендорф не ответил, не взглянул.
— Если б явилась необходимость арестовать половину России, только ради того, чтоб другая половина осталась незаражённой, я б арестовал, — проговорил Николай, взяв с зелёного сукна белой рукой заснувшие карты: императору пришли черви и трефы.
Наследник зевнул. Вскоре, бросив карты, встав, говорили о любимом детище императора, гвардейском сапёрном батальоне; обняв Бенкендорфа, Николай улыбался.
— Что ж, ребятишки мои меня любят, и я их не забываю, сапёры молодцы. Хоть и строг я, впрочем, вернее, был строг больше, чем теперь, Бенкендорф, а? Вы с Плаутиным-то знаете, каков я раньше был, да, — протянул, засмеявшись, — сам знаю, что был невыносимым бригадным.
Все пошли за императором из Петровского зала.
С половины императрицы Николай возвращался мрачный, словно не было вист-преферанса. Внутренние караулы замирали, как статуи; император спускался в первый этаж; ждали дела, наложение высочайших резолюций, Николай делал это на ночь; во время работы, на которую поставил Бог, становился сосредоточен.
Постель открыта, на ней солдатская шинель. Канделябры освещают столы карельской берёзы, тома «Свода законов Российской империи», бумаги, приготовленные для резолюций. Николай скинул мундир, ботфорты, лосины, остался в рубахе, в подштанниках. Шмыгнул в туфли, с постели взял шинель, накинул и бесшумно прошёл к столу.
Писал неграмотно, с множеством ошибок. На прошении «О разрешении студенту Яковлеву выезда заграницу для продолжения образования» написал: «Можид здесь учится, а в его лета шататься по белу свету вместо службы стыдно». На прошении «дворянской вдовы Ртищевой об усыновлении внебрачного сына» написал: «Беззаконного не могу сделать законным», отложил, взял — «О поручении студентов императорского Московского университета, живущих вне университета, надзору городской полиции». Написал: «На подчинение присмотру городской полиции тем более согласен, что сему иначе и быть не должно». На «Докладе об укрощении бунтующих крестьян» написал: «Строжайше подтвердить всем местным властям, все убийства укрощать не потворством, а наказывая виновных силою». Попалась глупая бумага о лотерее, написал гневно: «Не раз приказывал с представлениями противными закону не сметь отнюдь входить».
Долго рассматривал проект общественного здания; масштабную фигуру человека, долженствовавшего наглядно изображать высоту цоколя, в цилиндре, цветном фраке, жилете и панталонах, гневно зачеркнул, надписав: «Это что за республиканец! Масштабные фигуры долженствуют изображаться только в виде солдат в шинели и фуражке!» На всеподданнейшем рапорте графа Воронцова о тайном побеге двух подданных из России и переходе ими реки Прут, где определял граф за сие карантинное преступление смертную казнь, начертал: «Виновных прогнать сквозь тысячу человек 12 раз. Слава Богу, смертной казни у нас не бывало и не мне её вводить!» Долго работал император, последним читал дело об отставном корнете Лагофете, растлившем шестнадцатилетнюю крепостную девку; на мнении Государственного Совета начертал: «Приятно видеть, что Государственный Совет взирает на дело с настоящей точки. При существующем положении нашего гражданского устройства необходимо, чтоб помещичья власть была единственно обращена на благо своих крепостных, злоупотребления ж сей властью влекут за собой унижение благородного звания и могут привесть к пагубнейшим последствиям».
Пройдя к койке, Николай скинул шинель, разделся. На мгновенье остался голым, потом в ночной, до колен, рубахе лёг на заскрипевшую под тяжестью большого тела койку и укрылся простынёй и шинелью. Но долго не засыпал Николай, мучило лёгкое, в темноте, головокружение и ныли ноги. Думалось о донесениях посла Катакази[17] о происках Англии в Греции, посла Бруннова[18] о волнениях чартистов, приходил на память курьер прусского посла Мейендорфа[19], доклад о брожениях в Пруссии: Европа не давала сна. Николай не представлял, чтоб события оказывали ему сопротивление; ворочаясь в темноте кабинета, верил во всемогущество войск, слома, силы, оружия; засыпая, думал о походе на Запад.
Эльба замглилась, затуманилась сеткой измороси; словно даже душно в Дрездене в этот мелкий, сетчатый дождь; дворец, цейхгауз[20], Королевская опера застыли во мгле; даже барокко белого Цвингера словно увяло.
Под зонтом Марья Ивановна Полудинская подымалась на брюллевскую террасу, повторяя два слова: «Неужели люблю?» И отвечала взволнованно: «Люблю, люблю». Да она и спрашивала, лишь бы доставить себе радость повторением. Нервическая, резкая, чуть долговязая, шла под зонтом, высоко подбирая юбку. Близоруко вглядывалась в идущих по террасе немцев; видела — по мосту через Эльбу едет карета в серый, в осеннем дожде, Нейштадт.